Выбрать главу

И тем не менее мы были практически нагие рядом друг с другом!

Ну, вы понимаете. Таковы мысли запутавшегося мальчишки.

Но длинные темные пряди волос Челии, шелковисто шуршавшие по странице, а потом столь небрежно заправляемые за ухо, мягкий пушок на ее щеке… Я был так одурманен, что слова на бумаге могли с тем же успехом быть иероглифами Ксима.

В таких случаях мое детское увлечение девушкой было в основном безобидным и я разве что получал выговор от Мерио за неспособность отметить какую-то строчку в контракте. Но ситуация накалялась, когда мы учились биться на мечах, когда тяжело трудились и надевали меньше одежды, чтобы лучше сражаться.

Когда мы с Челией делали выпады, и парировали удары, и тяжело дышали, и ахали… и пот блестел на шее Челии, и пропитывал ее блузку, и я настолько терял рассудок, что она легко одерживала победу.

– Давико! – крикнул Аган Хан. – Вы снова забыли про защиту! Неужели я ничему вас не научил?

Я лежал на земле, поверженный Челией. Она прижала острие деревянного меча к моему горлу.

– Ты никогда не оседлаешь Ветра, если не будешь следить за своей защитой, – произнесла Челия с легкой насмешкой.

– Так оно и есть, – мрачно сказал Аган Хан. – Сегодня, Челия, вы оседлаете Ветра. А вы, Давико, пойдете в холмы пешком рядом с нами.

– Но…

Но что я мог сказать? Что совсем не следил за мечом и позицией Челии?

В тот день я ходил в холмы пешком и не открывал рта.

Потребовалось всего несколько помятых ребер и шишек на голове, чтобы я научился откладывать в сторону запретные мысли о Челии. Это было слишком сильное смятение и слишком болезненный урок. Челия была моей сестрой – и только. Она могла быть красивой, но не полагалось бросать на нее похотливые взгляды. С ней полагалось тренироваться, и дразниться, и смеяться, и размахивать деревянным мечом.

Но если ухлестывать за Челией оказалось слишком опасно (и слишком больно), то наши служанки и горничные были повсюду. На кухнях и в садах. Они подавали на стол восхитительные блюда и на карачках отскребали мраморные полы в коридорах. Я не мог оторвать от них глаз. И поскольку меня постоянно мучило вожделение, я обнаружил, что если буду тихим и ловким, если перелезу через балкон, а потом перегнусь за угол, то мне удастся вскарабкаться на красную черепичную крышу нашего палаццо и тихо прошлепать по ней к окнам, впускавшим солнечный свет в женскую баню.

Знаю, вы осудите. Я сам не слишком горжусь этим поступком, но, чтобы понять меня, вы должны знать меня целиком. Я не стану лгать, какой бы позорной ни была правда, потому что неприукрашенная истина драгоценна. Думаю, я мог бы сказать, что был не в состоянии сдержаться, что похоть слишком захватила меня, но и это не было бы правдой. Лучше честно признаться, что я не желал бороться с ней. Зато очень желал подглядывать за служанками, смотреть на обнаженные груди, и ягодицы, и лобки – а потому так и делал, и хотя часто испытывал стыд, всегда, всегда возвращался и снова подглядывал.

О, что за смятенную, чудесную страсть я испытывал, глядя, как они моются: Анна, и Джанна, и Сиссия, и многие другие. Я упивался видом их форм, скользких от воды, пенных от мыла. Они буквально сияли в естественном свете, проникавшем в банную комнату. Они были богинями. Древесными нимфами и сильфидами. Фатами, служительницами древнего бога Калибы, который пил вино и обладал конским фаллосом.

Я видел женскую красоту, воспетую в наволанских мраморных статуях; на самом деле в нашем палаццо она была повсюду – в искрящихся фонтанах Урулы, в банных мозаиках, на которых Калиба вечно преследовал своих фат. Повсюду. Но эта красота не дышала, не была живой. Не была разрумянившейся от прикосновения горячей воды к прохладной коже. Раскрасневшаяся кожа. Кожа бледная, как молоко. Кожа смуглая, как чай Зурома. Черные кустики лобковых волос, спутанных и загадочных, как дремучие леса Ромильи…

О чудеса плоти! О женские чудеса!

Даже сейчас, вспоминая о тех первых взглядах украдкой, я испытываю ошеломление. Тогда я был слишком юн, чтобы понять, чего именно хочу от красоты этих женщин, как можно познать наслаждение от соприкосновения с обнаженной кожей. Но я очень любил смотреть – и это зрелище было для меня величайшим даром. И хотя подглядывать нехорошо, те образы поддерживали меня намного позже, в трудные, даже отчаянные времена, когда глаза видели лишь тьму, а надеяться можно было только на смерть.