Итак, моя мечта сбывалась: я покидаю Борск и начинаю новую страницу жизни в Каменске. Но вдруг с удивлением почувствовал, что не испытываю по этому поводу ни малейшей радости. После нашего решительного объяснения с Галей на краю обрыва очень сложное, но неясное чувство привязывало меня к ней. В нем были и глубокая симпатия, и уважение, и сознание своей вины, и… Но ведь чувство не какое-нибудь вещество, которое можно подвергнуть точному анализу. А это чувство было так сильно, что мысль о разлуке с Галей приводила меня в смятение.
Я не знал, как мне поступить, что сказать Гале перед отъездом. В одном только я был твердо убежден, что мой первый долг - помочь Ирине, а уж потом я мог размышлять о своей судьбе.
Все меньше и меньше я думал об Ирине как о любимой, желанной… Эту сторону моих чувств к ней постепенно вытесняли более прозаические мысли о том, как и чем я могу быть ей полезен. Как я ни прикидывал, но каждый раз выходило, что для освобождения Ирины я должен прежде всего выяснить, что из себя представляет ее брат. Если он действительно преступник, то, возможно, и Арканов, который будто бы находил ему работу, того же поля ягода. Их придется арестовать, и тогда Ирина, хотя и ценой страшного горя, которое принесет ей арест брата, будет освобождена. Но едва ли она будет благодарна мне за такую свободу. Я старался не думать о том, что она мне скажет после того, как ее брат будет арестован.
Все эти тяжелые мысли невольно набрасывали оттенок безнадежности на мое чувство к Ирине, расхолаживали его, и подчас я с презрением думал о себе: «Неужели это опять было мимолетным увлечением? Неужели я не способен на серьезное чувство? Тогда не нужно мучить и других. Зачем я сегодня сказал Гале, что мне страшно подумать об отъезде? Ведь это могло вызвать у нее напрасные надежды. Напрасные потому, что я по-прежнему ни за что не хочу лишаться своей независимости».
Однако я не лгал Гале, что мне нелегко было уезжать. Тоска невыносимо теснила сердце, и ничто меня не радовало.
- Ты что все вздыхаешь? - посмеивался надо мной Нефедов. - Не вздыхай глубоко, не отдам далеко. Хоть за курицу, да на свою улицу.
- Оставь меня в покое! - злился я.
Глава двадцатая
БЫВАЮТ И ТАКИЕ МАТЕРИ
Меня по-прежнему тревожила, судьба Гоши Саввина. Со своей стороны мы с Нефедовым сделали все, чтобы доказать суду, что Саввин действительно совершил преступление, в котором мы его обвиняем, но в то же время постарались в представленных нами материалах разъяснить суду причины, которые заставили этого паренька пойти на преступление. Теперь единственно, кто мог сбить с толку суд, это сам Гоша, который, нисколько не сдавая своих прежних нелепых позиций, упрямо твердил, что он является главным зачинщиком грабежа и его нужно как можно строже наказать. А тут, как на грех, его папаша и мамаша, присутствие которых на суде могло бы образумить Гошу, не подавали признаков жизни, хотя, как мне сообщили, повестки о явке в суд и мои письма были им вручены.
Теперь, когда дело было в суде, я не мог ничем повлиять на его исход, но я был убежден, что главное даже не в том, будет ли осужден Гоша, а в том, чтобы даже осужденный он не унес с собою то страшное ожесточение и обиду, которые толкнули его на такой ужасный путь. Об этом я и намеревался сказать его родителям до начала судебного заседания, надеясь, что признание ими своей вины перед сыном заставит его одуматься.
Наконец, накануне дня суда приехала мать Гоши Анна Максимовна. Когда она явилась ко мне, - изящная, красивая, в очень идущем ей зимнем пальто из пушистой красивой материи с узким собольим воротом и обшлагами, - я даже удивился, что у этой молодой женщины может быть такой взрослый сын. Но приглядевшись, я заметил, что время уже сплело паутину тонких морщинок вокруг ее красивых, но очень холодных серых глаз, белая полная шея слегка одрябла, и понял, что она уже не молода, но пока еще с честью выходит из нелегкой борьбы с проклятым временем, покушающимся на ее незаурядную красоту.
Анна Максимовна, видимо, уделяла немало внимания своей наружности. Ее соболиные, под стать отделке пальто, брови были чуть подбриты, волосы красиво убраны, служа как бы дополнением к меховой шапочке «менингитке», прикрывавшей только темя. Однако у нее хватило такта, явившись сюда по такому печальному случаю, не красить губы ярко, они были только слегка, для придания им утраченной свежести, тронуты алой помадой. Ее сытое, надменное лицо своими утомительно правильными чертами напоминало мраморное изваяние супруги Зевса богини Геры и так же, как оно, было неподвижно и холодно, особенно в начале нашего разговора.