Выбрать главу

Теперь разговор шел о картине одного художника, которая еще только писалась в мастерской, но о ней уже много говорили в городе, а кто; видел ее, восторгался. Мамурин сообщил, что собирается писать о ней в «Нашем веке» и потому подробно изучил ее: Зебров красноречиво и горячо доказывал ему, что этого нельзя делать, «ибо, — говорил он, — картина, как и поэма, лишь с того момента становится общественным достоянием, когда предоставлена всей публике. Это значит, наступило мгновение, когда сам художник сознал зрелость своего произведения и сказал: приходите и любуйтесь! Пока она в мастерской, это святая святых, это тайна, которую разглашать — преступно!..»

— Э-э… да-а… И часто бывает так, — скрипел Двойников, — что кричали-кричали о картине, а смотришь, она оказалась — сущая дрянь!..

Бакланов и Мамурин вступились за художника, о котором шла речь, доказывая, что его картина не может быть плохой.

— Э-э… Вот я весной, когда окончу работу для выставки, примусь за новый сюжет…

Он собирался излагать свой новый сюжет, но в это время вошла хозяйка и все, точно позабыв о художнике, обратились к ней с укором по поводу того, что она так надолго оставляет их.

— Это безбожно, Евгения Константиновна! — сказал Бакланов. — Мы, по крайней мере я, приходим сюда единственно затем, чтобы наслаждаться вашим очаровательным обществом, а вы лишаете нас его…

— Да! — подхватил Мамурин. — Я у вас набираюсь энергии, которой мне хватает на четыре фельетона… Покидая нас, вы лишаете меня заработка, насущного хлеба…

— Господа, простите! Я была занята двумя очень серьезными, вещами…

— Какими? Какими?

— Сперва Дмитрием Петровичем, потом хозяйством…

Рачеев нашел своевременным присоединиться к другим. Он подошел к Бакланову и занял место около него. Бакланов сейчас же начал рекомендовать его своим собеседникам.

— Вы, господа, остерегайтесь его. Он семь лет сидел безвыездно в деревне, а теперь приехал для исследования Петербурга, — что и как в нем обстоит. Ничего не пропускает, вникает в каждую мелочь. Это ревизор от деревни…

Рачеев посмотрел на него вопросительным взглядом, к чему, мол, ты несешь этот вздор. Но реплика Бакланова вызвала оживленный разговор о деревне. Зебров определил семилетнее безвыездное житье в деревне как добровольное заточение в каменной башне. Бакланов горячо вступился за деревню и даже высказал мысль, что, не будь он связан семьей, он давно покинул бы Петербург. Мамурин сказал: «Господа, я избираю середину: деревня превосходная вещь, это неоспоримо, но я буду жить в столице!» Двойников почему-то стал перечислять, в каких деревенских храмах есть иконы его письма и закончил: «Э-э… Нет, деревня — великое дело! Я родился и вырос в деревне!..»

— Да, и это единственное обстоятельство, которое может оправдать ее существование! — заметил Зебров не без ядовитости.

Все улыбнулись, но Двойников не понял насмешки и сказал очень серьезно:

— Именно так!

Разговор на тему о деревне продолжался и за чаем, который принесли сюда, но во все продолжение его молчали двое — хозяйка и Рачеев.

— Что же вы не выскажете своего мнения, Дмитрий Петрович? — спросила, наконец, его Евгения Константиновна. — Вы — самый компетентный человек в этом вопросе?

— Что же я могу сказать? — ответил Рачеев. — Я живу в деревне, живу по своей воле и испытываю большое удовольствие! Кажется, это достаточно говорит о моем мнении!..

— О, да! Это правда! — согласилась Высоцкая.

Требуя от своих гостей, чтобы они приходили пораньше, Евгения Константиновна не любила, чтобы у нее слишком засиживались. Поэтому Бакланов, а за ним и Рачеев стали прощаться в одиннадцать часов.

— Так я надеюсь, Дмитрий Петрович, что мы узнаем друг друга поближе! — сказала ему хозяйка на прощанье. — В другой раз у меня будет, быть может, людней. Сегодня у меня оказалось мало друзей…

— Истинных друзей вообще мало! — с улыбкой вставил Бакланов.

Высоцкая кивнула ему головой, но продолжала, обращаясь к Рачееву:

— Я буду также рада видеть вас у себя как-нибудь утром… В воскресенье часов в двенадцать я дома…