Этот мужчина — наследник банковской империи, хозяин частного самолёта — стоит на коленях на моей кухне и смотрит на меня снизу вверх.
Его руки — на моих бёдрах. Пальцы — цепляют резинку штанов. Тянут вниз. Медленно. Мучительно медленно. Целует каждый сантиметр обнажающейся кожи. Бедро. Колено. Голень.
— Давид, я сейчас умру...
— Не умрёшь.
— Умру!
— Тогда умрёшь счастливой.
Штаны — на полу.
Он смотрит на мои трусики. Простые, хлопковые, даже не кружевные. Я не ждала гостей. Тем более — таких гостей.
— Красивая, — говорит он.
— Это обычные трусы...
— Я не про трусы.
Его пальцы — под резинкой. Тянет вниз. Я переступаю. И стою перед ним — голая. Полностью. На собственной кухне. В четыре часа дня. Свет из окна падает прямо на меня — никуда не спрятаться, ничего не скрыть.
Чайник наконец замолкает. Выкипел.
Гуччи давно сбежала.
Соседи — наверное, слышат.
Мне — плевать.
Он смотрит.
Долго.
Жадно.
Так, как смотрят на произведение искусства.
Или — на еду после голодовки.
— Идеальная, — говорит.
— Давид, пожалуйста...
— Моя.
И наклоняется.
Первое прикосновение его языка — я вскрикиваю.
Громко.
Пронзительно.
Хватаюсь за край стола — единственное, что держит меня вертикально.
Он не торопится. Он — издевается. Его язык — медленный, ленивый. Обводит. Дразнит. Касается — и отстраняется. Снова и снова.
— Господи... Господи... Давид...
Он не отвечает. Рот занят.
Его руки — на моих бёдрах. Удерживают. Не дают двигаться. Не дают ускорить. Не дают ничего — только принимать то, что он даёт.
А он даёт — по капле.
По крошке.
Сводит с ума.
Чашки летят на пол.
Я смахиваю их локтем — случайно. Или не случайно. Мне нужно за что-то держаться. Руки — скользят по столешнице.
Одна чашка — разбивается.
Звон.
Мне плевать.
Его язык делает что-то такое — быстрое, точное, безжалостное — и я вижу звёзды. Буквально. Яркие вспышки под закрытыми веками.
Когда я закрыла глаза?
Не помню.
Он добавляет палец. Один. Медленно. Входит — дюйм за дюймом. Изгибает внутри — находит то самое место.
Я кричу.
Добавляет второй.
Я уже не кричу — я не могу. Воздуха не хватает. Только хриплые стоны. Только его имя — снова и снова.
Его пальцы — двигаются. Внутри. Быстрее. Глубже. Его язык — не останавливается.
И я — взрываюсь.
Волна — от центра тела к кончикам пальцев. Мышцы — сжимаются вокруг его пальцев. Спина — выгибается дугой. Крик — такой громкий, что саднит горло.
Соседи — точно слышат.
Весь дом — слышит.
Мне — абсолютно, категорически, бесповоротно плевать.
Я сползаю.
По столу.
На пол.
К нему.
Ноги не держат.
Колени — подгибаются.
Руки — дрожат.
Всё тело — всё ещё содрогается. Волнами. Отголосками.
— Это было... — пытаюсь сказать.
— Начало, — говорит он.
— Что?
Он поднимается. Поднимает меня — легко, как пушинку. Сажает на стол. Тот самый стол, где я ела завтраки все эти годы. Где резала салаты. Где разговаривала с мамой по телефону.
Теперь — не смогу смотреть на этот стол без того, чтобы...
Он раздвигает мои ноги.
Встаёт между ними.
Его ремень — звякает. Металл пряжки. Громко в тишине.
Молния — вниз.
Я смотрю.
Не могу не смотреть.
Он достаёт — и я на секунду забываю, как дышать.
Две недели.
Я почти забыла.
Почти забыла, какой он.
— Рита.
— Да?
— Смотри на меня.
Поднимаю глаза.
Встречаюсь с его взглядом.
Он входит.
Одним движением.
Полностью.
До конца.
Растягивает.
Заполняет.
Я задыхаюсь. Хватаюсь за его плечи. Ногти — впиваются в кожу. Оставят следы. Плевать. Плевать на всё.
— Господи...
— Не господи, — его голос — хриплый, надломленный от напряжения. — Давид.
И начинает двигаться.
Это — не нежно.
Не романтично.
Не «воссоединение влюблённых после разлуки».
Это — шторм.
Стихия.
Цунами.
Стол — скрипит под нами. Бьётся о стену. Ритмично. Громко. В такт его движениям.
Я обхватываю его ногами. Притягиваю ближе. Глубже. Ещё. Пятки — упираются в его поясницу. Скрещиваются за спиной.
— Давид... Давид... Давид...
Его имя — молитва.
Проклятие.
Единственное слово, которое осталось в моём словаре.
Он наклоняется. Его лоб — к моему. Его дыхание — на моих губах. Его глаза — в мои.