— Это называется — любовь, Гуччи.
«Это называется — безумие».
— Иногда — это одно и то же.
Она уходит.
Хвост — трубой.
Недовольная.
Но — смирившаяся.
Смотрю на Давида.
На этого мужчину.
Который ворвался в мою жизнь три недели назад.
Разрушил всё.
И построил заново.
Что-то новое.
Что-то странное.
Что-то — некошерное.
Но — правильное.
Впервые — правильное.
— Давид.
— М?
— Спасибо.
— За что?
— За отпуск.
Он смеётся.
Обнимает меня.
Крепко.
Тепло.
— Это только начало, — шепчет.
— Начало чего?
— Всего.
ЭПИЛОГ
Девять месяцев спустя.
Октябрь.
Москва.
Я стою у зеркала в белом платье и пытаюсь понять, как это произошло.
Рита Гольдман.
Тридцать девять лет.
В свадебном платье.
В своём свадебном платье.
Двести восемнадцать свадеб за спиной — включая майскую свадьбу Лии и Марка в Тбилиси, где Давид сделал мне предложение прямо посреди лезгинки, а тётя Нино уронила бокал с вином на платье невесты, но Лия сказала «это к счастью» и оказалась права.
И вот теперь — моя.
Своя.
Наконец-то.
Бабушка бы сказала: «Ну слава богу, я уже устала переворачиваться в гробу».
Мама говорит это вслух.
Прямо сейчас.
За моей спиной.
Сквозь рыдания.
— Мама, ты захлебнёшься.
— Еврейская мать не захлёбывается! Еврейская мать — плавает в собственных слезах! Пять тысяч лет тренировок!
— Это биологически невозможно.
— Это духовно возможно! Не спорь с духовностью!
— Мама, это счастливый день.
— Я знаю! Поэтому плачу вдвое сильнее! Когда грустно — плачешь. Когда счастлива — рыдаешь. Это математика, Рита!
— Это не математика.
— Это еврейская математика! Древнее алгебры! Авраам плакал, когда родился Ицхак! От счастья! Это традиция!
Не спорю.
Бесполезно.
Когда мама призывает Авраама — битва проиграна.
— Рита.
Голос мамы меняется.
Тихий.
Серьёзный.
Без истерики.
Это пугает больше, чем рыдания.
Оборачиваюсь.
Она смотрит на меня.
Глаза — красные, опухшие. Тушь — на щеках чёрными реками. Волосы — которые она укладывала три часа — уже не те.
Но она — красивая.
Моя сумасшедшая, невозможная, любимая мама.
— Я должна тебе кое-что сказать.
— Что?
Она набирает воздух.
Как перед прыжком в холодную воду.
— Я была неправа.
Тишина.
Где-то в мире падает метеорит.
Где-то замерзает ад.
Где-то свинья отращивает крылья и летит бизнес-классом.
— Мама, повтори.
— Не заставляй меня.
— Мне показалось, ты сказала...
— Я была неправа! — она всплёскивает руками. — Вот! Сказала! Довольна?! Записывай! Передавай потомкам! Твоя мать признала ошибку! Раз в жизни! Больше не будет!
— В чём неправа?
Она вздыхает.
Берёт мои руки.
Её пальцы — тёплые, слегка дрожат.
— Я всю жизнь говорила тебе — мужчины уходят. Все. Всегда. Не верь, не надейся, не привязывайся. Выходи за Аркадия, у него «Тойота» и стабильность.
— Ты это действительно говорила. Регулярно.
— И я была... — слово застревает у неё в горле, как кость, —...неправа.
— Почему?
— Потому что этот твой... Давид... — она произносит его имя, как будто пробует незнакомое блюдо, — он просидел под твоей дверью семь часов.
— Шесть с половиной.
— Семь! Любовь Михайловна засекала по минутам! Звонила мне каждые полчаса! Я всё записывала!
Конечно записывала.
Конечно.
Любовь Михайловна — глаза и уши подъезда.
Мама — главный штаб.
У меня никогда не было шансов на личную жизнь.
— И что? — спрашиваю.
— И то! Твой отец не высидел бы и пятнадцати минут! Он ушёл за хлебом — и вернулся через три года! С секретаршей! Этот твой Игорь — тоже! Написал сообщение и исчез! А этот... Давид... Семь. Часов. На бетоне. Без еды. Без воды. Без телефона.
— Телефон у него был.
— Не перебивай! Суть в том, что... — она сглатывает, —...он не ушёл. Он сидел. И ждал. Пока ты не будешь готова.
Молчу.
Она права.
Он ждал.
Когда я была не готова — ждал.
Когда я кричала на него через дверь — ждал.
Когда я говорила «уходи» — не ушёл.
— Это, — мама поднимает палец, — кошерно. Понимаешь? Не «Тойота». Не стабильность. Не Аркадий с его ушами, из которых растут волосы. Это — кошерно. Мужчина, который ждёт. Мужчина, который возвращается. Мужчина, который сидит на бетоне семь часов ради моей дочери.