Выбрать главу

— А что с грузом в воздухе? — спросил он. — Его ведь мало донести и сбросить. Машина должна уйти. После сброса. Это не обычная бомба, Александр Евгеньевич. Когда она сработает — там, внизу, поднимется такое, чего ещё не бывало. И тому, кто сбросил, надо успеть уйти за край этого, чтобы не накрыло своим же.

Голованов посмотрел на него внимательно. Он не спросил, что за груз. Он был достаточно умён и достаточно дисциплинирован, чтобы не спрашивать. Но он понял — по голосу, по этому «такое, чего ещё не бывало», — что ему сейчас приоткрыли краешек чего-то очень большого и очень страшного, и понял, что больше приоткрывать не станут.

— Если так, — сказал он медленно, — то груз надо сбрасывать на парашюте. Чтобы он опускался не сразу, а медленно, давая машине секунды, минуты — уйти. И рвать его не от удара о землю, а по высоте — чтобы сработал ещё в воздухе, на заданном уровне, а не внизу. А носитель в этот миг должен уже не лететь — падать. Сразу после сброса — машину в пике, вниз и в сторону, со всей мочи, разгоняясь, уходя от того места как от чумы. Не набирать, не разворачиваться плавно — рвать вниз и прочь. Тогда есть шанс, что между сбросом и вспышкой ляжет довольно простора, чтобы машину не достало.

Волков слушал и думал, что этот человек, не зная ничего про физику деления ядер, про критическую массу, про линзу из быстрой и медленной взрывчатки, — только что описал точь-в-точь то, что в той, прежней истории придумали по обе стороны океана: парашют, подрыв по высоте, уход носителя на скорости. Придумали не гении-провидцы, а такие же лётчики, считавшие секунды между своей машиной и тем, что они сбросили. Голованову хватило одного намёка — «такое, чего ещё не бывало» — чтобы вывести всё остальное самому, из ремесла, из чутья человека, всю жизнь думавшего, как увести машину от собственных бомб.

— Значит, парашют и высотный подрыв надо закладывать в само изделие, — сказал Волков, больше себе, чем ему. — С теми, кто его делает.

— Это уж не моя забота, товарищ Сталин, — сказал Голованов. — Моя забота — машина и люди. А как у вас там груз устроен — мне знать не положено, и я не прошу. — Он помолчал. — Но люди — это самое тяжёлое во всём, что я вам сказал. Вы заметили, я про машины говорил легко, а про это молчал до конца.

— Заметил.

Голованов посмотрел ему в глаза.

— Кто-то ведь сядет в эту машину, товарищ Сталин. И поведёт её туда, откуда, я вам честно сказал, может не быть обратной дороги — не от вражеской пули даже, а просто потому, что не хватит горючего домой. Это надо людям сказать. Прямо. Нельзя сажать человека в такой полёт, обманув его, будто он вернётся. Это подло, и это всплывёт — обманутый чувствует обман даже в воздухе. Надо собрать добровольцев и сказать им правду: вот задача, важнее её нет, долететь и сбросить — это главное, а вернуться — это как выйдет. И знаете что? — Он усмехнулся, невесело, с гордостью человека, знающего своих. — Найдутся. В моей дальней авиации такие найдутся, и не один. Это я вам говорю наверняка, тут я не сомневаюсь ни секунды.

— Постойте про добровольцев, — сказал Волков, и в голосе у него было то, чего Голованов не ждал. — Сначала про обратную дорогу. Вы сказали «может не быть». Может — или не будет наверняка? Это разные вещи, Александр Евгеньевич. Есть способ её вернуть? Хоть какой. Аэродром ещё ближе к фронту, ветер того дня, облегчить сверх того, что вы сказали, — что угодно. Я хочу знать, точно ли это один конец, прежде чем соглашусь, что он один.

Голованов помолчал, взвешивая — не уклоняясь, а считая по-настоящему.

— Способ искать буду, товарищ Сталин. Подскок ближе, лёгкий борт, попутный ветер — если всё ляжет, машина дотянет до своих, пусть на последних каплях, пусть сядет где придётся за линией. Шанс есть. Но обещать его как твёрдое я вам не вправе — это было бы то самое враньё, которого я не терплю. Скажу честно: будем драться за обратную дорогу. А пойдут пусть всё равно те, кто готов, что её может не оказаться. Иначе нельзя.

И вот тут ему стало тяжелее всего за весь разговор — тяжелее, чем когда Туполев предлагал чужое чудо, тяжелее, чем когда Незваль поминал Петлякова.

Потому что он, человек, который всю эту войну считал каждую жизнь — выводил детей из-под удара эшелонами, отдавал города, чтобы сберечь войска, говорил «армия дороже города», просиживал ночами над списками спасённых, — он сейчас должен был завизировать обратное. Подготовку людей к полёту, из которого можно не вернуться. Своей рукой, своей волей послать экипаж туда, откуда дорога домой не гарантирована. И не было способа сделать иначе. Бомба будет одна. Самолёт пойдёт один. И в этом одном самолёте будут сидеть живые люди, у которых есть лица, имена, матери, и кто-то из них, возможно, не увидит рассвета над своим аэродромом.