За окном летела февральская тьма. Где-то позади, в Перми, догорал на стенде последний из пятнадцати — дышал ровно, как здоровый человек во сне, и старый моторист, склонив голову, слушал это дыхание и не знал, для чего оно, и хорошо, что не знал.
Глава 39
Вода
Шахту звали «семёркой», и она была полна воды до третьего горизонта. Костромин узнал это не из бумаг (бумаг не было, немцы жгли их организованно), а по звуку. Он подошёл к устью ствола в первое же утро, ещё не сняв шинели с дороги, лёг животом на промёрзшую бетонную закраину и крикнул вниз. И ствол ответил ему не эхом, каким отвечает пустая труба, а тем глухим, коротким, сытым звуком, каким отзывается колодец: голос ушёл вниз, ударился о воду близко, гораздо ближе, чем должен был, и вернулся мокрым. Костромин полежал так с минуту, слушая, и по времени, за которое звук сходил вниз и возвращался, прикинул, не доставая ничего, кроме собственной головы: метров сорок. Ствол глубиной за двести — залит на сто шестьдесят. Немец утопил её почти доверху.
Он поднялся, отряхнул с шинели снег и иней и пошёл смотреть остальное, уже зная, что остальное будет таким же.
Копёр над стволом был взорван — не свален, а именно взорван, аккуратно, в двух местах, чтобы упал внутрь и лёг поперёк устья, загородив его собой. Тот, кто это делал, знал горное дело: не просто разрушил, а сделал так, чтобы разрушенное мешало восстанавливать. Клеть сорвана и брошена в ствол — она где-то там, на дне, под сто шестьюдесятью метрами воды, вместе с оборвавшимся канатом. Насосную станцию не тронули взрывом, но выпотрошили: сняли двигатели, забрали, что можно увезти, а что нельзя — залили водой и разбили кувалдой уже по мёртвому. Подстанцию сожгли. Провода сняли на медь. От электрического хозяйства рудника остались столбы да фарфоровые чашечки изоляторов на них, целые, чистые, ненужные.
Костромин обошёл всё это к полудню и сел на обломок копра, и закурил, и стал думать не о том, как всё плохо (это он уже знал), а о том, с чего начинать, когда всё плохо разом.
Он был горный инженер, откачник, из тех, кого война сделала не строителем, а воскресителем: тридцать лет учился и работал, чтобы руду доставать, а последние два года только и делал, что вытаскивал из-под воды то, что затопили — свои при отходе в сорок первом, чужие при отходе в сорок третьем. Он научился читать затопленную шахту, как доктор читает больного, которого нельзя раздеть: снаружи, по косвенному, по звуку, по тому, как стоит вода в соседних выработках. И то, что он читал в «семёрке», говорило ему простую и тяжёлую вещь: тут не на недели. Тут на месяцы.
Потому что откачать сто шестьдесят метров воды из ствола — это не вычерпать колодец. Это поставить насосы, которых нет. Дать им ток, которого нет, — станция сожжена, а без неё насосы просто железо. Вода в шахте не стоит смирно: её держит не только ствол, её питают горизонты, трещины, водоносные пласты, вскрытые за десятки лет работы, и, пока качаешь, она подтекает со всех сторон, и первые недели ты качаешь, а уровень стоит на месте, потому что откачал ровно столько, сколько натекло. Есть перелом — точка, за которой убыль начинает обгонять приток, и вода наконец трогается вниз, медленно, по сантиметрам в сутки. Но чтобы дойти до этого перелома, надо сначала пережить недели, когда кажется, что качаешь впустую, и когда всякий, кто стоит над стволом и не понимает в этом деле, спрашивает тебя каждый день, почему вода не уходит, и в голосе у него растёт подозрение, что ты либо не умеешь, либо тянешь.
А начальство будет стоять над стволом каждый день. Костромин это знал наверняка: он уже понял, что это за шахта и почему прислали именно его, откачника, а не просто восстановителей.
Это была марганцевая шахта — одна из тех, что рассыпаны по бассейну вокруг Никополя, в стороне от самого города, среди степных посёлков, под которыми лежала руда.
Он докурил, затоптал окурок каблуком в снег и пошёл искать, где тут можно погреться и с кем поговорить: железо железом, вода водой, а первым делом на мёртвом руднике надо найти живых, тех, кто тут был при немце и остался, и узнать у них то, чего не расскажут ни бумаги, ни звук в стволе.
Живых нашлось немного, но нашлись.
В посёлке при руднике, в единственной уцелевшей от пожара половине барака, жили те, кого не угнали и кто не ушёл: старики, бабы, дети да несколько мужиков — таких, каких на фронт не берут, по увечью или по годам. Они встретили Костромина настороженно, как встречают всякого приезжего с портфелем, не зная ещё, кто он, с чем и надолго ли, и оттаяли не сразу, а когда он, вместо того чтобы спрашивать бумаги и списки, спросил про воду: когда затопили, как, при них ли.