Выбрать главу

Наркоминдел кивал, записывал.

— Второе, и это главное. Перемирие — не по всему фронту. — Волков подошёл к карте, к большой, и провёл ладонью. — Огонь прекращается там, где он сейчас и так почти затих: в центре, на севере, на участках, где обе стороны стоят и ни одна не наступает. Там перемирие нам ничего не стоит — там и без него тихо. А юг… — Он остановил ладонь над Кировоградом. — Юг у нас в движении. Здесь идёт операция, начатая до всякого перемирия. И в текст мы впишем оговорку: боевые действия, начатые до вступления перемирия в силу, доводятся до естественного рубежа. Кировоград — естественный рубеж. Выход на Буг — естественный рубеж. Пока мы «доводим начатое до рубежа», мы берём всё, что хотели взять, и перемирие нам в этом не помеха, потому что мы его сами для юга и не объявляли.

Молотов смотрел на карту и чуть кивал — теперь это была его стихия, тут он был согласен и видел, как чисто сделано.

— Он на это пойдёт? — спросил наркоминдел.

— Пойдёт, — сказал Волков. — Потому что ему перемирие нужнее, чем нам, и он проглотит оговорку, лишь бы получить свои две недели тишины на остальном фронте. Он умён, он поймёт, что мы оставили себе юг. Но он в положении, когда полперемирия лучше, чем никакого. Он возьмёт половину и сделает вид, что не заметил, чего лишился, — как мы возьмём выдачу и сделаем вид, что не заметили, как мало он за неё отдал. Оба сделаем вид. На том и сойдёмся.

— Третье, — продолжал Волков, отходя от карты. — Выдача нацистских преступников и заявление о вине режима — берём, как он предлагает, без торга, сразу. Это чистое, это наше, это назад не отыграешь. Пусть начинает выдавать с первого дня перемирия, списки мы дадим. И заявление пусть готовит — мы согласуем формулировки, и согласовывать будем долго, дотошно, каждое слово, потому что чем дольше согласуем, тем дольше тянется всё остальное, а тянуть — в наших интересах. Четвёртое. Обмен пленными — берём целиком и с благодарностью. Наших у него больше. Это живые люди домой, и это та часть, где нам нечего хитрить и не надо: тут мы честно выигрываем, и пусть выигрыш будет виден всем.

Он сел.

— А тяжёлое — генералы, разоружение, Польша — оставляем на «потом», на «после перемирия», на «когда установится доверие». Это «потом» не наступит никогда, потому что доверие не установится никогда, потому что мы его и не собираемся устанавливать. Но звучит это благопристойно: давайте начнём с малого, с пленных и перемирия, а к большому вернёмся, когда увидим добрую волю. Никто не сможет сказать, что мы сорвали переговоры. Их сорвёт время. Или не сорвёт — а просто растянет так, что они переживут всё, что должны пережить.

Молотов поднял глаза. В этом «переживут всё, что должны пережить» он опять услышал второе дно — Волков по голосу понял, что услышал, — но опять не стал доставать.

— Я составлю ноту по этому костяку, — сказал Молотов. — К вечеру будет. Срок — четырнадцать дней, перемирие частичное с оговоркой о доведении начатого, выдача и пленные — сразу, тяжёлое — на потом. Так?

— Так.

— Тогда у меня один вопрос, товарищ Сталин. Не по тексту. — Молотов снял пенсне, протёр, надел — он делал это перед тем, что считал важным. — Вы выторговываете две недели вместо месяца и режете перемирие пополам, чтобы не упустить юг. Это я понимаю, это военное. Но я слушаю вас третий день и не могу отделаться от чувства, что юг — это не всё. Что вы не перемирие кроите под наступление, а наступление под что-то ещё, чего я не вижу. Я не спрашиваю, что это. Я спрашиваю только: я прав, что оно есть?

Волков посмотрел на него. Это был честный вопрос, и Молотов имел право его задать, и заслужил, чтобы ему не солгали в лицо прямым словом. Поэтому Волков не солгал — он сделал то, что было между ложью и правдой и что он за годы освоил в совершенстве: ответил так, что и не соврал, и не сказал.

— Оно есть, Вячеслав Михайлович, — сказал он. — Вы правы. Есть то, чего вы не видите, и я вам этого не покажу. Не потому, что не доверяю, — доверяю вам, как никому. А потому, что есть вещи, которые становятся опаснее с каждым человеком, который их знает, даже если этот человек надёжен абсолютно. Это не про надёжность. Это про число. Чем меньше людей знает, тем дольше живёт. Сейчас это знает один человек. Пусть так и будет, пока можно.

Молотов выдержал его взгляд, потом коротко наклонил голову — так принимают условие, которое не нравится, но которое признают разумным; обиды в этом не было.

— Один человек, — повторил он. — Хорошо. Я не из любопытства спросил, товарищ Сталин. Я спросил, чтобы знать, как далеко мне можно заходить в собственных расчётах. Если за вашим решением стоит что-то, чего я не вижу, — значит, мои расчёты, какими бы стройными ни были, неполны, и я должен это держать в уме и не давить на вас своей стройностью. Вот и всё, что мне нужно было. Что оно есть — вы сказали. Большего не прошу.