Выбрать главу

Он сел, и лицо его стало серьёзнее.

— Чего они не получат — это генералов, армии и Польши. Это я не отдал и не отдам, и они это знали, когда требовали, и отложили «на потом», как откладывают то, чего не рассчитывают получить. Тут мы понимаем друг друга полностью: они просят невозможное, чтобы было что отложить, я отказываю в невозможном, чтобы было что обсуждать. Так тянут время обе стороны, которым время зачем-то нужно. Им — для юга. Мне — для острова. А зачем им время сверх юга — этого я пока не понимаю, и это единственное, что меня в их ноте смущает.

Бойнебург поднял глаза.

— Что вас смущает?

Бек помедлил, подбирая.

— Они тянут чуть усерднее, чем нужно для одного юга. Юг они и так возьмут, для этого не надо городить весь этот огород с выдачами и согласованиями формулировок. А они городят. Согласовывать заявление о вине режима они предлагают «дотошно, каждое слово» — зачем дотошно, если им важен результат, а не слово? Дотошность нужна тому, кто хочет растянуть. Они зачем-то растягивают сверх того, что объясняется югом. — Он побарабанил пальцами по столу. — Как будто им нужно не выторговать что-то, а лишь бы шло время. Чтобы война не кончалась, но и не решалась — висела. Зачем человеку, который побеждает, чтобы война висела, а не решалась? Победитель торопится решить, пока побеждает. А этот тянет. Не понимаю.

Он помолчал.

— Но это, может быть, я вижу узор там, где его нет. Усталый человек видит узоры. — Он тронул плечо. — Скорее всего, просто осторожный противник, который не верит мне ни на грош и поэтому проверяет каждую запятую. Это разумно. На его месте я бы тоже мне не верил.

Он придвинул бумагу — не русскую ноту, а чистый лист для ответа.

— Бойнебург, отвечаем согласием. По всем пунктам, которые они предложили: две недели, частичное перемирие с их оговоркой про юг — пусть подавятся своим югом, мне не жаль, — выдача нацистов с первого дня, заявление о вине режима, обмен пленными. Пленных, кстати, верну им охотно и даже сверх ровного счёта чуть добавлю, жестом: их пленных кормить дороже, чем отдать, а жест зачтётся. Тяжёлое — генералы, армия, Польша — «обсудим, когда установится доверие». Доверие не установится никогда, мы оба это знаем, но фраза хорошая, под ней можно похоронить что угодно.

Бойнебург записывал.

— И вот ещё что, — сказал Бек, и голос его стал тише. — Эти две недели мне дороги, очень. Распорядитесь, чтобы их использовали до последнего часа. Каждый эшелон, каждый паром через Канал, каждая смена частей в Кенте — всё в эти четырнадцать дней, плотно, без раскачки. Когда срок выйдет и русский снова откроет огонь на севере и в центре, я хочу, чтобы к этому часу остров был у меня в руках крепче, чем сегодня. Две недели — мало. Но это всё, что он мне дал, и я возьму из них всё, до капли.

Бойнебург дописал, поднял голову.

— Подписывать сегодня?

— Сегодня. Чего тянуть. Тянет пусть он, ему зачем-то надо. Мне надо наоборот — быстрее начать эти две недели, потому что они уже идут, время уже пошло, а паромы ещё стоят.

Он взял перо, придвинул лист с заготовленным ответом, который Бойнебург набросает начисто к вечеру, и пока не подписал — только положил руку на бумагу, как кладут руку на что-то, что собираешься сделать, но ещё одно мгновение взвешиваешь.

— Знаете, Бойнебург, — сказал он, глядя не на бумагу, а в окно, за которым был Берлин, разобранный кое-где на кирпич, латаный, военный, но живой. — Я воюю третий год и впервые имею дело с противником, которого уважаю целиком, без оговорок. С Гитлером было проще — он был чудовище, но предсказуемое чудовище. А этот… этот делает то самое, что сделал бы я, и я ловлю себя на том, что веду переписку не с врагом, а почти с собой — с собой, поставленным по другую сторону доски. Это странное чувство. Не враждебное. Почти родственное. — Он усмехнулся. — Хорошо, что мы никогда не встретимся. Мне было бы трудно его ненавидеть, а воевать с тем, кого не ненавидишь, — нехорошо. Сбивает прицел.

Он убрал руку с бумаги, не подписав в эту минуту, — подпишет, когда Бойнебург принесёт начисто. Откинулся, прикрыл глаза. Плечо ныло ровно, привычно, и в ухе стоял тонкий звон, ставший частью тишины.

Две недели. Он возьмёт из них всё. Русский взял себе юг, он возьмёт себе остров, и каждый будет считать, что выгадал, и каждый будет прав. А то, что русский тянет чуть усерднее, чем надо, — это он, Бек, обдумает на свежую голову, потом, когда не будет так ныть плечо. Может, там что-то есть. А может, просто осторожность умного врага, который не верит ни одному его слову. На месте русского он бы и сам себе не верил.