Выбрать главу

Он не чувствовал торжества — для торжества не было времени, бой ещё шёл. Он чувствовал другое, простое и сильное, чего не знал полтора года: корабль работал. Тот корабль, что простоял войну на якоре, бил врага и попадал, и каждый его залп находил цель, и враг горел. Это было то, ради чего Оно стал моряком тридцать лет назад, ради чего строили этот линкор. Не арифметика, не стратегия — простое, злое, морское: мы бьём, и мы попадаем. Он поймал себя на том, что стискивает поручень так, что побелели пальцы, и что внутри у него, немолодого, сдержанного человека, поднимается что-то горячее и молодое, чему он не давал воли полтора года и чему дал волю теперь.

И всё-таки впервые за полтора года корабль, которым он командовал, делал то, для чего был рождён. Впервые «отель „Ямато“» был не отелем, а боевым кораблём, и его страшные пушки били не по мишеням, а по врагу, и враг горел. И матросы на нижних палубах, подававшие снаряды весом с человека, плакали и кричали что-то, чего нельзя было разобрать в грохоте, и это было не про арифметику. Это было про честь корабля, который полтора года носил позорное прозвище и сегодня смыл его чужой кровью и огнём. Про то, что есть вещи помимо подсчёта, и одна из них — умереть, если суждено, сделав хотя бы раз то, для чего ты есть.

К рассвету всё было кончено. Пролив был пуст — там, где ночью шло американское соединение, теперь плавали обломки и пятна горящей нефти, и японские эсминцы подбирали из воды тех немногих врагов, кого подбирали. «Ямато» не получил ни единой серьёзной раны. Несколько вмятин на броне, оплавленная краска у одной из башен — и всё. Он стоял в светлеющей воде, огромный, невредимый, и ждал приказа возвращаться в лагуну, из которой вышел.

Оно знал, что они вернутся на Трук. Что драгоценность снова уберут в шкатулку, потому что рисковать ею всё равно нельзя — другой такой нет и не будет, промышленность не успеет. Что эта ночь, скорее всего, останется единственной в его жизни и в жизни корабля. Но он знал и другое: к полудню весть об этой ночи долетит до Токио, и в Токио из неё сделают не то, чем она была.

Потому что в Токио считали иначе, чем Оно. В Токио считали не корабли и не снаряды. В Токио считали лица — своё лицо перед народом, перед Императором, перед союзником в далёком Берлине, который второй год отсиживался за чужими спинами и не желал воевать с Америкой. Для тех, кто считает лица, одна громкая победа стоит десяти тихих поражений. Из этой ночи в Токио сделают знамя. Скажут: вот, мы переломили, мы бьём американца на море, чаша качнулась обратно. И понесут это знамя в Берлин — трясти им перед носом у осторожного фельдмаршала, который правит Германией: смотри, союзник, мы своё делаем кровью, а ты? Где твой удар по Америке? Где твой долг?

Оно опустил бинокль. Море светлело, обломки качались на зыби, и от пролива тянуло гарью и нефтью. Он сделал своё дело — дело моряка, чистое, насколько бывает чистым убийство в море. Что из этого дела сделают политики за пять тысяч километров отсюда, в каменных кабинетах, было уже не его заботой.

Он отдал приказ ложиться на обратный курс, к Труку, к лагуне, к шкатулке.

Самый большой корабль в истории человечества развернулся в рассветной воде, невредимый и страшный, и пошёл обратно — спать дальше свою войну, которую он выиграл этой ночью и проиграл вместе со всей страной, ничего в проигрыше не изменив, кроме одного: теперь у Токио был повод. И этот повод поплывёт в Берлин.

Глава 24

Союзник

Японского посла Бек принял в малом кабинете, не в парадном, и это была первая из тех мелких невежливостей, которыми государства говорят друг другу больше, чем нотами.

Парадный кабинет, бывший гитлеровский, Бек не любил и держал для церемоний — для верительных грамот, для фотографов, для тех случаев, когда важно не содержание разговора, а его декорация. Малый кабинет означал дело. Но дело можно вести по-разному, и Бек, назначив генералу Осиме малый кабинет, тем самым тонко понизил уровень встречи: не торжественный приём союзного посла, а рабочий разговор, один из дюжины за день. Осима, человек умный и прослуживший в Берлине годы, понял это в первую же секунду и не подал виду, что понял. Он был слишком хороший дипломат, чтобы обижаться на грамматику дверей.

Они знали друг друга давно. Осима был германофил, искренний, не по должности, — он любил эту страну той прямой и наивной любовью, какой иногда любит чужбину человек, разочарованный в родине, и эта любовь делала его в Берлине почти своим. Он говорил по-немецки чисто, понимал немецкие шутки, знал немецкое вино. При Гитлере он был вхож всюду, друг фюрера, желанный гость в ставке. При Беке его принимали по-прежнему любезно, но что-то неуловимо переменилось — как меняется дом, когда в нём сменился хозяин: те же стены, та же мебель, а воздух другой. Гитлер был союзником по крови, по безумию, по общей ставке ва-банк. Бек был союзником по расчёту, и расчёт этот, как чувствовал Осима, день ото дня всё меньше включал в себя Японию.