Осима выслушал это спокойно. Он ждал именно таких доводов и приготовил ответ.
— Смысл, господин фельдмаршал, в том, что война есть не только пушки. Война есть и воля. Объявив войну Америке, Германия связала бы её политически, заставила бы держать силы в Атлантике, против вторжения, которого не будет, но которого им пришлось бы опасаться. Вы оттянули бы на себя часть того, что сейчас целиком обрушивается на нас. И главное — вы подтвердили бы, что союз жив, что трое стои́т за одного. Народы воюют не только оружием, но и верой, что они не одни. Япония сегодня чувствует себя одинокой, господин фельдмаршал. Это опасное чувство для союзника.
— Опасное, — согласился Бек, по-прежнему глядя в окно. — Я понимаю. И всё же позвольте и мне договорить как солдату. Воля, не подкреплённая силой, — это не воля, это поза. Если я объявлю Америке войну, которую не могу вести, я не свяжу её — я её освобожу. Я дам Рузвельту то, чего ему недостаёт: предлог. Сегодня американский народ воюет с Японией, потому что Япония напала на него в Перл-Харборе, — это его война, понятная и справедливая в его глазах. С Германией Америка не воюет, и значительная часть американцев не желает воевать с Германией: им незачем, мы их не трогали. Объяви я войну — и я подарю Рузвельту единодушие, которого у него нет. Я превращу далёкую европейскую распрю в общеамериканское дело. Я сделаю за него то, что он сам сделать не может, — толкну весь американский исполин в Европу обеими ногами. Вы просите меня, генерал, об услуге, но это услуга не Японии. Это услуга Рузвельту.
Он обернулся наконец и посмотрел на Осиму прямо.
— Я не сделаю Рузвельту этого подарка.
Повисла тишина. Осима понял, что это и есть отказ, — но отказ, обёрнутый так искусно, что предъявить его в Токио как отказ было нельзя. Фельдмаршал не сказал «нет». Фельдмаршал сказал, что объявление войны повредит общему делу, — то есть отказал во имя самой же Японии, во имя союза, заботясь о победе. На это нечего было возразить, не выставив себя глупцом, желающим помочь врагу.
— Я передам ваши слова в Токио, — сказал Осима, и в голосе его впервые проступила усталость — усталость человека, который вынужден носить между двумя столицами требования, в исполнение которых сам не верит. — Но позвольте мне, господин фельдмаршал, сказать уже не от Токио, а от себя. Я люблю Германию. Вы это знаете. Я служу союзу не по приказу, а по убеждению, я верю в него больше многих немцев. И именно поэтому мне горько. Я вижу, что союз держится, пока он выгоден каждому порознь, и распадается там, где требует жертвы. Япония принесла свою жертву — мы воюем с Америкой и платим. Германия жертвы приносить не желает. Я понимаю ваши доводы, они верны, каждый в отдельности верен. Но из верных доводов складывается одна простая вещь: когда союзнику тяжело, его оставляют одного, найдя для этого разумные слова. Я не упрекаю вас. Я только говорю, что запомню этот день. И Токио запомнит.
Бек выслушал это молча. Он уважал Осиму — за ум, за прямоту, за то, что тот в конце сбросил дипломатическую кожу и сказал по-человечески. И именно потому, что уважал, не стал отвечать дешёвыми заверениями в вечной дружбе, которыми политик заткнул бы эту паузу. Он сказал другое — и сказал почти искренне, насколько может быть искренним глава воюющего государства:
— Генерал Осима. Вы правы в том, что каждый из нас в этой войне всё больше один. Но это не злая воля — ни моя, ни Токио. Это природа положения, в которое нас всех загнали. Германия не предаёт Японию. Германия просто не может умереть за Японию, как и Япония, если быть честными до конца, не двинула ни одного полка, чтобы умереть за Германию против России, — а ведь мы вас об этом просили, и вы отказали, и были правы, отказав, потому что война на два фронта погубила бы вас. Мы квиты в нашей осторожности, генерал. Вы поберегли себя от России. Позвольте и мне поберечь Германию от Америки. Это не предательство союза. Это трезвость, без которой ни один из нас не доживёт до конца войны.