Глава 28
Дорн
Нойман отступал так давно, что почти забыл, как наступают.
Он помнил это умом — июль сорок первого, пыль, скорость, восемнадцатая танковая идёт на восток, и кажется, что так будет всегда, что Россия кончится через месяц, как кончилась Польша, как кончилась Франция. Он помнил карты со стрелами, направленными только в одну сторону, на восток, и помнил то особое чувство наступающего, когда каждое утро ты дальше, чем был вчера, и впереди — победа, а позади — взятое. Это было давно. С тех пор стрелы развернулись, и вот уже почти два года восемнадцатая танковая, вернее то, что от неё осталось и что заново сложили из пополнений, шла на запад — медленно, с боями, огрызаясь, цепляясь, но на запад. Нойман стал мастером отступления. Это было горькое мастерство, не то, о котором мечтает солдат, но война отняла у него выбор, оставив только это: отступать хорошо или отступать плохо. Он научился отступать хорошо.
Приказ оставить Кировоград пришёл вовремя — то есть до того, как стало поздно, и в этом была вся разница между Нойманом и теми генералами, что губили армии, цепляясь за города по приказу свыше. У него такого приказа свыше не было. Фельдмаршал Бек, сидевший в Берлине, не требовал держать Кировоград до последнего солдата — Бек вообще не требовал держать ничего до последнего солдата, и в этом, как давно понял Нойман, и состояла разница между нынешней войной и той, прежней, что велась при покойном фюрере. Прежде держали всё и везде, до конца, и теряли армии целиком. Теперь отдавали города и сберегали войска. Бек разменивал пространство на жизни своих солдат, и Нойман, потерявший за войну столько людей, что не мог уже вспомнить всех лиц, благословлял этот размен каждый раз, когда приказ на отход приходил вовремя.
В этот раз он пришёл вовремя.
Нойман понял, что русские готовят охват, раньше, чем они его обозначили. Это было его ремесло — читать чужой замысел по приготовлениям, по сосредоточению, по тому, куда подтягивают танки и горючее. Он увидел два кулака, собиравшиеся к северу и к югу от него, и понял, что это клещи, и что через день-другой они потянутся навстречу, чтобы сомкнуться у него за спиной и завязать мешок. И он не стал ждать, пока мешок завяжется. Он начал выводить дивизию загодя — тихо, по ночам, не обнаруживая отхода, оставляя на позициях ровно столько, чтобы русские думали, будто он ещё держится, будто он ещё здесь.
— Они сомкнут клещи послезавтра к вечеру, — сказал он Кригеру, начальнику штаба, склонившись над картой в подвале, который служил ему командным пунктом. — Может, на сутки раньше, если погонят без оглядки на горючее. К этому часу нас здесь быть не должно. Главные силы выводим этой ночью и следующей. По западной дороге, пока она не перерезана. Танки, артиллерию, тылы — всё, что на ходу. Что не на ходу — портим и бросаем. Я не повезу через всю Украину сломанный грузовик ценою в роту, застрявшую из-за него под бомбами.
Кригер, немолодой, сухой, прослуживший с Нойманом всю войну и понимавший его с полуслова, кивнул и стал считать — колонны, очерёдность, графики движения по единственной дороге. Это была привычная работа. Они выводили дивизию из-под удара не первый и не десятый раз, и у них всё было отлажено: кто идёт первым, кто прикрывает, как развести колонны во времени, чтобы не создать пробку, в которую русская авиация всадит весь свой бомбовый груз.
Оставался один вопрос — тот, который Нойман ненавидел больше всех вопросов на войне и который при отходе вставал всегда, неотменимо, как плата за выход.
Арьергард.
Кто-то должен был остаться. Вывести дивизию по одной дороге, у самого носа смыкающихся русских клещей, можно было только в одном случае: если кто-то задержит эти клещи, прикроет хвост колонны, постоит насмерть на последнем рубеже те несколько часов, что нужны главным силам, чтобы уйти за горизонт. Арьергард не уходил. Арьергард оставался умирать — не из доблести, не ради славы, а просто потому, что иначе погибла бы вся дивизия, и кто-то должен был оплатить её спасение собой. Это была самая страшная арифметика войны, страшнее любой атаки: выбрать, кого оставить умереть, чтобы спаслись остальные. Нойман делал этот выбор десятки раз. Он не привык к нему и знал, что не привыкнет никогда, потому что к этому нельзя привыкнуть — можно только научиться делать, не показывая, чего это стоит.
— Кого оставим? — спросил Кригер тихо, хотя оба уже знали ответ, потому что ответ был тот же, что всегда: оставляют лучших. Худших оставить нельзя — они не удержат, побегут, и тогда напрасной окажется и их смерть, и гибель дивизии следом. Прикрывать отход надо доверить тем, кто не побежит. А не побежит лучший.