Очарованный моментом, он сам и разрушил его. Слишком шумно втянул носом воздух, ненароком коснулся освободившейся рукой её локтя. Марика отстранилась и сурово сказала:
– Ты же понимаешь, что твоя помощь ничего не изменит. Я любила, люблю и буду любить Германа, а не тебя. Ты можешь уйти, если тебя это не устраивает. Но с поцелуями и объятьями больше не лезь.
Стефанос нагло усмехнулся, а на сердце навалилась смертельная тоска:
– Что меня особенно всегда в тебе бесило, Ангелаки, так это твоя прямолинейность и прозорливость. Но по выходным я согласен быть у тебя на побегушках безвозмездно. То есть даром.
– Не может быть. Ты смотрел мультик про Винни Пуха. И даже цитируешь его. Я поражена.
– Ну, на что ума хватило, не моя прекрасная леди... Не всем же дано "Онегина" наизусть целиком.
– Не прибедняйся. Я уверена, что оперу ты наизусть легко споешь.
Он ухватился за эту мысль и за три часа спел маленькой Зои половину своего баритонового репертуара, тайком разученного с преподавателем из музыкалки уже после ломки голоса и вето, наложенного отцом на занятия. Укутанная в пледы Марика отключилась в гамаке, вокруг которого новоиспечённый нянь наматывал круги, примерно на середине первой арии Онегина. Зато Зои не спала ни после пачки колыбельных на языках семи союзных республик, ни после лучших песен из советских фильмов, ни после каватины Фигаро и арии мистера Икса. Ноги у Стефаноса гудели, плечо отваливалось, а Зои после каждого спетого произведения радостно восклицала "А-а!" и раскачивалась, требуя продолжения. Ей определённо нравился глубокий бархатный голос новой "лошадки", и казалось, что девочка намерена слушать бесконечно. А Стефанос вдруг понял: макушка Зои пахнет очень похоже на Марику. Только Зойкин запах - молочный и невинно-детский, его хочется вдыхать, чтобы наполниться светом и очиститься. А Марикин – чтобы разжечь томление и восторг страсти. И раз уж Марика ему не светила, он довольствовался этим – сладким, детским, умиротворяющим, изредка поглядывая на спящую женщину и замирая сердцем.
Наконец "Песня о Щорсе" – о боги! "Песня о Щорсе"! – совершила невозможное и отправила Зои в объятия Морфея. Но стоило Стефаносу вздохнуть с облегчением, как за спиной у него раздалось деликатное покашливание и заданное вполголоса:
– Позволишь тебя сменить?
Герман, как и обещал жене, не задержался в школе. Он спокойно и внимательно оглядел парня, и тот на мгновение почувствовал себя двоечником у доски. Должно быть, так Гремин смотрел на влюблённого родственника в финале романа, да только Пушкин не стал об этом писать. Ксенакис встрепенулся, с вызовом посмотрел в глаза бывшему учителю и буркнул тихо:
– Марику в дом унесите, замëрзнет. А потом я вам Зои отдам и пойду.
И провожал завистливым взглядом Германа, целующего нежно в лоб спящую. А потом с такой же завистью смотрел, как тот, уносил к матери дочь. В голове билось одно: "Не моя и моей не будет", и непонятно, было это о Марике, о Зои или об обеих. Сдвинуться же с места и уйти не хватало сил.
– Спят. Спасибо за помощь. Кофе будешь?
Вздрогнув, Стефанос понял, что Герман уже снова тут. Злость, сдерживаемая в присутствии женщины и девочки, рванула наружу:
– Кофе угощаете... А почему не дуэльным пистолетом?
– А есть за что? – невозмутимо парировал Герман.
– А если бы было?
Герман не ответил. Сосед хорохорился и злился, и это могло говорить лишь о том, что Марика дала ему от ворот поворот. Досадно, конечно, было очутиться в извечном анекдотическом треугольнике "муж-жена-сосед". Но это чувство обращено было не на Марику. Герман досадовал на судьбу, которая снова выводила его на какой-то странный поворот. Для себя он уже решил, что отпустит жену, если та поймёт, что будет счастливой с другим. Впрочем, давать эту карту в руки нахальному мальчишке он не собирался.
Стефанос же истолковал это молчание по-своему. Примерив на себя ситуацию, он знал, что сам на месте Германа был бы сейчас в бешенстве. Ему стало страшно, что своими словами он навредил Марике, и она снова оттолкнет его. Только теперь уже навсегда.
– Не берите в голову, Герман Романович. Она любит только вас. Я просто друг.
– Друг – это прекрасно, – добродушно улыбнулся учитель. – Ну так что, кофе ставлю?..
Глава 7. Любимая булочка Георгия Чачи
Натó Чача была совершенно папиной дочкой. Всё в ней, начиная от завивающихся крупными кольцами волос и заканчивая формой пальчиков на ногах, было отцовским, одни лишь глаза были материнскими - огромными, опалово-голубыми, внешними уголками устремленными вверх. Нравом она тоже удалась в Георгия, обаятельного балагура и весельчака, не просто со всем Сухуми знакомого, а чуть ли не со всем Союзом. Одним только она пошла не в мать и не в отца - своим непостоянством. В раннем детстве она легко забывала любимые некогда игрушки ради новых, недостатка в которых дочь снабженца, катающегося по всей стране, не испытывала. Такими же игрушками, вероятно, стали для неё позднее и подруги, стайками тянувшиеся к яркой, громкой хохотушке. Она же, наобщавшись и надружившись с одними, легко меняла их на других. Впорхнув же в пубертатный период, Нино с тем де фирменным своим непостоянством начала играть в самые интересные с ее точки зрения игры. И играла в них по сей день, хотя, казалось бы, в двадцать семь лет давно пора уже было семью, детей, а не так, что вышла замуж до первой ссоры – развелась, вышла – развелась... И так уже трижды. Право же, самое время уже закончить это баловство. Чтоб соседи не судачили. Чтоб не приходил к нему нынешний его гость с дурными вестями... Чача вздохнул бы спокойно, зная, что его доченька надёжно пристроена. Но принудить её к новому и окончательному замужеству он не мог. Свою сладкую булочку он не просто обожал. Он был ей наседкой, нянькой, худшим и лучшим из отцов. Худшим, потому что безмерно любил её. И лучшим поэтому же.