Выбрать главу

— Синицын на редкость способный комсорг.

Слушая Ушакова, Генька невольно улыбался: он не мог скрыть своего удовлетворения, и в то же время он ожидал подвоха. Чем это кончится? Он то нервно кивал головой, то стучал пальцем по столу. Наконец то Ушаков перешел к отрицательным сторонам работы Геньки: Генька не знает снисхождения. Особенно резко Ушаков критиковал подход Геньки к беспартийным. Он обвинил Геньку в высокомерии. Кончил он так:

— Нельзя отрываться от масс! Почему ребята ругают Синицына? Очень понятно: он на них смотрит сверху. Я, конечно, не отрицаю всех его качеств. Но надо прямо сказать, что на первом плане у него вовсе не интересы комсомола, а свои собственные: как бы себя показать. А такие настроения, товарищи, бесспорно чуждый нам элемент.

Обычно Генька и сердясь сохранял улыбку. Но теперь он не улыбался. Его лицо светилось такой злобой, что Голубев поглядел на него и не выдержал — отвернулся. Генька говорил быстро, не останавливаясь:

— То есть как это чуждый элемент? У меня жизнь не двойная. Вы можете меня о чем угодно спросить — я за каждый мой поступок отвечаю. Конечно, я ошибаюсь частенько. Это с каждым случается. Но только я не чуждый элемент. Я, товарищи, рабочий и по жизни и по происхождению. Для себя лично я ничего не хочу. Можете проверить, сколько я вырабатываю. Вот в вуз меня гонят. А я боюсь от ребят оторваться. Если мы с ними ругаемся, это от условий. Устают, как черти, а здесь я ошибусь в каком-нибудь слове, и готово. Но вы меня от них не оторвете: это моя семья. Кто тебе, Колька, дал право говорить, что я чуждый элемент? Это уже пахнет заговором. Почему Мезенцев сам этого не сказал, а подослал Кольку? В таком случае я спрошу вас одно. Хорошо. Мезенцев для вас пример. Он умеет обращаться с массами, не то что я. Почему же такой Мезенцев позволяет себе абсолютно всё? Понравилась ему девушка, он взял да женился. Ему, например, наплевать, что она действительно классово-чуждая…

Мезенцев прервал Геньку:

— Это ты, Синицын зря. Зачем врать?

— То есть как это зря? Если я говорю такое, да еще на ответственном совещании, значит у меня имеются факты. Почему ты мне говоришь, что я завираюсь? Как будто ты сам не знаешь, откуда твоя Варька Стасова. Но раз ты меня оскорбляешь, я должен это сказать. Можете проверить, если угодно. В Уйме ее отец — раскулаченный. Этой весной колхозники хотели просить, чтобы выслали его. Он мутит: то будто индивидуальных коров отымут, то насчет ширпотреба, что закинули гнилой. А когда сказали ему, что вышлют, он стал плакаться: «У меня дочка на заводе работает, в комсомолки записалась, а я сам скоро сдохну — видите, и ходить не могу». Он вроде как паралитик. Ходить не ходит, а говорит, как мы с вами. Такое там разводит! Одним словом, типичный кулак. Я между прочим, хочу быть абсолютно справедливым. Я сразу заявляю, что Стасов говорит, будто дочка у сестры его жила — в Холмогорах, а сестра батрачила. Так что дело это темное, и будь Мезенцев рядовой комсомолец, я не упомянул бы об этом. Но раз его ставят в пример, я могу спросить: почему ты женился на классово-чуждой, а потом еще заметаешь следы, и выходит Ушаков и говорит, что чуждый элемент — это Синицын? Разве трудно отказаться от девчонки, если в дело замешаны…

Немного успокоившись, Генька взглянул на Мезенцева. До этой минуты он глядел прямо перед собой, никого не замечая. А теперь, увидев Мезенцева, он сразу осекся:

— Если в дело замешаны… Собственно говоря, я уже все сказал…

Он больше не мог отвести своих глаз от глаз Мезенцева. Да что это с ним?.. Вот так Лелька глядела, когда Даша умерла. «Оставь меня с ней!..» Чорт, как все это вышло!.. Генька забормотал:

— А в общем ерунда… То есть, может быть, насчет тетки это правда… Одним словом, я не ставлю так резко вопроса…

Мезенцев встал, большой и грузный: горе как будто сделало его тяжелым.

— Обожди! Такое нельзя замазывать. Я, товарищи, про это в первый раз слышу. Вот вам мое слово комсомольца. А если так, можете меня судить. Вот и билет мой, если я его недостоин.

Он сел, казалось — он свалился на скамью. Все взволнованно зашумели. Голубев предложил перенести заседание на 16-е и, воспользовавшись общим смятением, Генька выбежал на улицу.

Он сразу понял, какая ночь ему предстоит. Он быстро шагал. Он убегал от глаз Мезенцева. Но глаза не отставали, они значились прямо перед глазами Геньки: среди строящихся домов, среди розовой пыли, среди облаков и грустных деревянных домишек. Они были повсюду, и они в эту ночь были жизнью Геньки. Так, он вспомнил все: и записку Лельки, и слова Красниковой, и то, как его обидел Кобяков: «Если плакать, выберем другого». Почему никто не понял его? Он любил Лельку. Он не хотел с ней расставаться. Если бывал он груб — надо понять: изобретение, работа, устаешь за день… Нет, люди не понимают друг друга! Он и Красниковой не хотел зла. Он думал: обоим будет приятно. Откуда ему было знать, что у нее на душе? А с ребятами… Да ведь это его жизнь. Скажут завтра «умри», вот как Цветков умер, разве он испугается? Сколько раз он был на волосок от смерти! Если он не плачет, разве это его вина? Каждый переживает по-своему. Да и нельзя теперь плакать, время не такое — загрустишь, и сразу вся работа остановится. Он не хотел обидеть Мезенцева. Это честный парень. Стасов говорил: «Моя дочь в комсомоле». Но кто их там разберет? Может и правда, что Варька жила не с ним? Только почему Мезенцев так взбеленился? Он-то ведь знает, что да как, а прикинулся, будто это для него новость. Неужели она от него скрыла? Хотя с бабами ничего не поймешь. Глупо вышло. Очень глупо. Теперь ему здесь не жизнь — пальцами будут показывать: товарища хотел потопить. А он никого не хочет топить. Пусть Мезенцев будет секретарем. Так даже лучше. Дело не в этом. Надо внутри иметь опору. А когда грызет, как теперь, руки опускаются. Жить не хочется — правда…