— Япошки, они хитрые. Газов у них пропасть. Только и мы не дураки…
— Детдом устроили. Говорят, «трудно воспитываемые». А они просто беспризорники. Кормить их — не кормят, вот они и работают на стороне. Положишь кусок хлеба, отвернешься — и готов. А ты потаскай доски натощак…
— Ильин — вот это писатель! Возьмет какую-нибудь личную проблему и как внедрит ее в совокупность.
— Друзей у нас сколько хочешь: каждый вузовец тебе друг. А товарищей нет. Чтобы внутрь войти, он этим не интересуется. Друг тебе может и свинью подложить, а если ты товарищ, так это дело святое.
— Я как вспомню детство — страшно! Угол, сырость, сапоги отца, грязные, тараканы — и никуда не пойдешь. Так мне и казалось: это мой дом, моя жизнь. А теперь даже голова кружится — столько всего! Знаешь, как я нашу жизнь определяю? Это жилплощадь без стен…
— Приду сейчас с завода — мальчонка дома. Вся житуха в нем…
Медленно идет пароход, он везет в Котлас, в Вятку, в Вологду, в Устюг, в Москву сотни различных людей. Это плывет по широкой реке кусок советской земли. На остановках парни купаются, а женщины деловито стирают белье. Ночью еще теснее, еще жарче, еще круче гнет тоска и еще сильнее молодая шершавая радость Кто-то играет на гармошке. Кто-то поет:
На носу расположились актеры: это любимцы парохода. Их охотно пропускают повсюду, им носят кипяток, их угощают черникой. Капитан пришел к ним, чтобы отдохнуть от песен и от клопов. Он говорит Лидии Николаевне:
— Вот и реки — каждая по-своему. Сухона она спокойная, а Вычегда меняет русло. У Вычегды нрав быстрый…
Лидия Николаевна смотрит на воду и молчит. Она думает о своем, это грустные мысли. Хорошо людям, которые не меняют русло. Счастливые: они сразу нашли свое. А Лидия Николаевна, как Вычегда… Надо бросить театр! Она бездарна и честолюбива. Ужасная вещь — искусство: оно отравляет душу. Стоит побывать разок на сцене, и трудно потом вернуться в зал, сидеть тихо, смотреть, как другие играют. Это — иллюзия, но чем слабее человек, тем сильнее он привязывается к иллюзиям. Кажется, что одну минуту ты провел в той лаборатории, где делается жизнь. Как же после этого сесть снова за машинку и переписывать протоколы? А ведь это ложь. Машинистка, да она, может быть, больше делает жизнь, чем Лидия Николаевна. Все теперь переменилось: жизнь стала огромной. Он бревна пилит, а в душе у него Шекспир. Вот Лясс — это не театр, Это куда выше. Это и есть настоящее искусство. Она бросит сцену. Пойдет в Лесоэкспорт машинисткой. Главное — не кривляться. Все равно через себя не перепрыгнешь. У каждого в жизни свое место.
Серая вода как будто ранена пароходом и рана долго не заживает. Капитан смотрит на Лидию Николаевну, в глазах его робкое восхищение. Он хочет спросить ее о театрах, о Москве, о жизни ослепительной и шумной — такое здесь и не приснится. Мигают огонечки буксира. Капитан зажмурился: он видит огни рампы, которые освещают лицо Лидии Николаевны. Сейчас же можно узнать, что это актриса — глаза у нее какие огромные и печальные… Ему хочется сказать: «Прочтите какой-нибудь трагический монолог», но он ничего не говорит, он только снимает фуражку и проводит рукой по голове. Она его не замечает. На берегу — леса, леса. Наконец капитан говорит:
— Надоело вам? Едешь-едешь. Я вот так двадцать семь лет катаюсь. А вам бы отдохнуть не мешало. Я уж не буду вас больше стеснять.
Он пропадает среди черных тел, которые громоздятся на палубе, большой и неуклюжий. Лидия Николаевна глядит ему вслед, и почему-то она вспоминает Байбака — Иван Никитыч говорил: «Байбак — это собачий поэт». Иван Никитыч…
Все тянется и тянется глупая песня:
Лидия Николаевна говорит Орловскому:
— Слышишь? Шофер сам себя раздавил Смешно?
Орловский раскатисто смеется и что-то говорит. Но Лидия Николаевна его не слушает. Она повторяет: «Уж не увижу я семью…» Она думает о ботанике. Вот и у нее был друг, она могла ему довериться, попросить у него совета. И все сразу кончилось. Перед отъездом она встретила Ивана Никитыча. Он ласково улыбнулся, спросил:
— Вы что же не приходите? Я-то тогда погорячился. Только я об этом и позабыл: такая здесь горячка с пшеницей…