На первомайском параде Генька шел с товарищами по заводу. Они несли огромный громкоговоритель, разукрашенный бумажными гирляндами. Проходя мимо трибуны, на которой стояли вожди, Генька подумал: если бы поглядеть так, чтобы они заметили!.. Он может сделать куда больше того, что он делает. Но никто этого не знает: ни Варнавин, ни Цандер, ни профессор Щеглов, ни редактор «Комсомолки». Геньке не дают ходу. Вдруг кто-нибудь его сейчас заметит, позовет, скажет: «Ну, Синицын, выбирай!..»
Он подумал это и сразу зло рассмеялся: а чем он лучше других? Никто его не затирает. Щеглов с ним два часа проговорил. Премировали. Доклады предлагают читать. Если он не выдвинулся, то это его вина. Мост никуда не годится. С приемником он тоже ошибся, проект Бродовского куда лучше. Стихов он не умеет писать, а статьи пишет, как стихи. Да и организатор он плохой: ребята его не любят. В Архангельске он еще мог как-нибудь выкарабкаться: там все люди наперечет. А здесь таких Генек сто тысяч, все они идут, поют и поворачивают головы к трибуне.
От этой мысли ему стало страшно. Он закрыл на секунду глаза и сейчас же приоткрыл их: все небо гудело. Над площадью пролетела эскадрилья самолетов. Это было настолько прекрасно, что Генька сразу забыл о своих терзаниях. Он умел быстро переходить от радости к горю и от горя к радости. Он шел теперь, увлеченный ритмом шагов. Он был счастлив, что проходит по этой площади, что рядом с ним стоят люди, которых он прежде знал только по портретам и которые казались ему огромными и непонятными, как даты истории.
Радостное чувство весь вечер не оставляло Геньку, оно позволило ему хотя бы на один день стать простым и человечным. Встретив Кудряшева, он сказал:
— Ты на параде был? Здорово как шли!.. И самолеты…
Потом снова пошли будни. Генька знал: для него нет выхода. Прежде он думал, что можно научиться в год или в два. Учение ему казалось опасной атакой. Теперь он увидел, что учение — это окопы: сиди и не двигайся. По партийной линии ему тоже не выдвинуться: это долгий и трудный путь. Он не умеет измерять движений, глядеть, куда он ставит ногу, рассчитывать дыхание. Взбежать сразу наверх, или свалиться! Тогда?.. Тогда работай, как все. Вечером гуляй с девчатами или ходи в кино. Можно и жениться, будут дети. Потом устроят празднество: «двадцатипятилетие трудовой деятельности товарища Синицына». Как все это мелко, тупо и страшно!
Он стал выпивать. В пьяном виде бывал нежен и назойлив. Он вспоминал то Лельку, то Маяковского с простреленной грудью, то тундру, над которой летают мириады комаров, — похожие на грозовую тучу.
Как-то он пришел пьяный в кафе. Лисицкий играл в шахматы с Серовым. Генька подошел к ним и сказал:
— Зачем это вы мучаетесь? Мало вам в жизни «шах и мат»?
Лисицкий в ужасе прикрывал доску, боясь что Генька спутает фигуры. Генька стоял и бубнил:
— У меня не шах и не мат. А как это называется?.. Обожди, сейчас вспомню… Пат. Вот именно — пат: у короля нет хода. «Инцидент, как говорят, исперчен»…
В кафе было много народу; одни смеялись, глядя на Геньку, другие настаивали, чтобы его вывели. На следующий день Геньку вызвали в ячейку. Цандер сказал:
— Тебе это не подходит. Ты должен пример подавать, а беспартийные смеются: «Ну и комсомольцы!..»
Генька стоял смирно, как провинившийся ребенок; он понимал, что Цандер прав. Он еле-еле выговорил:
— Я больше не буду.
Он действительно перестал пить. Он не ходил теперь на вечерки. Лениво бродил он по улицам или перелистывал роман, не следя даже за интригой. Огромное любопытство к жизни сменилось безразличьем. Трудно было его вывести из оцепенения, но писателю Кроткову это удалось.
Кротков выступал в клубе с докладом о литературе. Он кокетливо улыбался и, откидывая назад голову, обрамленную поэтическими кудрями, кричал:
— Мы можем представить на ваше одобрение план продукции на ближайший квартал: романы, посвященные освоению техники и строительству, романы из жизни колхозов, углубление марксистской критики, а на поэтическом фронте…
У него был галстук бабочкой, а слово «продукция» он произносил нараспев, любуясь тембром своего голоса. Генька на доклад попал случайно. Вначале он мирно зевал. Но улыбка Кроткова, его голос, его манеры раздражали Геньку. Кротков пел:
— Индивидуальность особенно ярко расцвела в условиях второй пятилетки…
Генька не выдержал, он послал докладчику записку: «Зачем врать? Конечно, вашему брату хорошо. Индивидуальность цветет, например, писатели пьянствуют, да еще как — см. статью в „Известиях“. Но, между прочим, не все на свете писатели. Я вот прежде так жизнь любил, что во рту пересыхало, а теперь я со скуки дохну. Может быть, вы объясните подобное явление?» Дойдя до записки Геньки, Кротков усмехнулся.