Однажды во время первой русской революции Кардашеву и Воронову довелось вместе осуществить смелую акцию. Оба они работали тогда в земской управе.
Стало известно, что в кабинете председателя управы Урсула — впоследствии члена Государственной думы от партии «октябристов» — хранятся черносотенные воззвания, подготовленные к рассылке по губернии. Один экземпляр листовки удалось добыть. Экстренно был созван летучий митинг служащих управы. Председательствовал на нем Иван Карпович.
Зачитали прокламацию. Суть ее сводилась к натравливанию населения на так называемый «третий», подразумевалось — революционный, элемент.
Было это столь явным, что даже заведующий санитарным отделом, обычно очень сдержанный Шингарев, закачал головой. Впрочем, когда большевики внесли предложение немедленно изъять весь тюк прокламаций, осторожный Шингарев возражал, считая это самоуправством.
Но возмущение прогрессивной части земцев было столь бурным, что остальные, более умеренные сотрудники тоже накалились, и председателю удалось провести большевистскую резолюцию.
Для объяснения с Урсулом участники митинга избрали депутацию в составе статистиков Кардашева и Воронова, агронома Анисимова и бухгалтера Королькова.
Много лет спустя в автобиографическом очерке «Решетка» Иван Карпович писал:
«...Разговаривать довелось мне, Кардашев поддерживал, вставляя замечания.
Урсул страдальчески выслушал и ответил иронически-покорно:
— Что ж, остается только подчиниться. По-видимому, здесь представители революционных партий. Но странно, что они совсем не уважают свободы, которой сами так настойчиво добиваются. Придется, видно, нам, не революционерам, уходить в подполье, заводить тайные типографии, по ночам расклеивать афишки...
Кардашев, будущий председатель Воронежского губисполкома, только выразительно хмыкнул на эти жалкие слова председателя губземуправы.
Впоследствии все члены этой депутации попали за решетку, как и следовало ожидать при обозначившейся политической ситуации».
Семнадцатый год размежевал политические силы. Внутри интеллигенции происходил сложный и трудный процесс. Перелом эпохи для многих стал перепутьем.
В конце апреля в Воронеж приехал Константин Бальмонт. Афиши и газеты оповестили, что в летнем театре «Семейного собрания» поэт выступит с лекциями «Лики женщин в поэзии и в жизни» и «Мысли мировых гениев о любви», а также прочтет свои новые песни о свободной России и скажет слово о текущих событиях.
Публика хлынула в музыкальный магазин «Эхо», где продавались билеты. Одних привлекала первая часть программы, других как раз вторая.
Мне страстно хотелось впервые в жизни увидеть живого поэта, тем более «величайшего поэта эпохи». Но денег не было. На покупку мыла, гребешка, учебника я, не задумываясь, попросила бы у бабушки, а на Бальмонта не решилась. Уверена была, что она не одобрит слушание стихов за плату. Почтет это пустой прихотью.
Тетя Настя купила два билета — себе и брату.
Под предлогом, что надо будет открыть дверь, я не ложилась спать до их прихода, хоть отлично знала, что Настя взяла ключ.
Возвратились они, очевидно, поссорившись, потому что делиться со мной впечатлениями не стали, а сразу разошлись по своим комнатам.
Утром у тети Насти начался сильный насморк. Недаром «Воронежский телеграф» писал, что наиболее благоразумные обыватели не пошли на поэзо-лекцию, справедливо полагая, что при холодной весенней погоде провести три часа в неотапливаемом помещении — значит, наверняка получить жестокую инфлюэнцу.
— Зато можешь теперь читать стихи с гундосым бальмонтовским прононсом, — язвил дядя Ваня, выйдя в столовую к чаю.
Настя, страдальчески морщась, прикладывала к вискам кончики пальцев. Не хотела слушать. Ведь она вся была во власти чар своего кумира. Настя уже успела рассказать мне о гордо запрокинутой голове, о золотом отблеске каштановых кудрей Сына Солнца.
Теперь, когда мне встречается где-нибудь в статье этот присвоенный Бальмонтсм эпитет, я непременно вспоминаю строки мемуаров Эренбурга. Илья Григорьевич рассказал, как в восемнадцатом году они с Бальмонтом в Москве у Покровских ворот пытались войти в битком набитый трамвай. Исполненный высокомерия Бальмонт вопил: «Хамы, расступитесь! Идет Сын Солнца». Но это не производило никакого впечатления. «Низложенный король», — сказал Эренбург о его дальнейшей судьбе.
Тогда, в Воронеже, Бальмонт еще купался в лучах славы.
Я слушала тетю Настю и будто видела его, стройного, в отлично сшитом веером костюме, с острой, цвета меди бородкой, подчеркивающей загадочную бледность лица. Он стоял, лениво перебирая тюльпаны. (Говорили, оранжерея цветоводства Карлсон, на углу Петровского сквера, была буквально осаждена поклонницами поэта.)