– Чему улыбаешься ты?
– Я тебя люблю…
– Мне кажется, или я уже слышал о том?
– Когда-то?
– Давным-давно…
Мотылёк
Мотылёк – символ возрождения…
– Ты голодал когда-либо?
– О.… ещё бы! Помню, в армии у нас были такие мешки, в которые складывали кусочки солдатского хлеба, свиней в части не было, не знаю уж, куда их отвозили, но, пока они стояли в углу столовой, из них можно было брать. И вот, заступаешь на дежурство, – в одном кармане гимнастёрки лежат документы, а в другом – такой сухарик, обёрнутый в салфетку. Он пахнет пылью и мешковиной, но через пять часов после ужина так хочется кушать, что просто – слона бы съел. И вот приоткрываешь кармашек, отщипываешь по крошечному кусочку, и рассасываешь во рту, как конфетку. Хлеб такой сладкий… Этого кусочка как раз хватало, чтобы дотерпеть до завтрака.
– М-да… так я и знал. Ты не голодал.
– Ну, как же это?!
– Да, так. Ты не обижайся. Я очень даже рад, что тебя миновала сия пустая чаша, и, пожалуй, расскажу, что такое голод на самом деле.
Совсем недавно, в середине последнего века второго тысячелетия, на Арбате жила тётка Мирра, сестра моей бабушки. Меня часто посылали к ней по надобности, помочь по хозяйству. Она была одинока и горда, посему никогда не отпускала без обеда на ажурной скатерти и долгой беседы в тени паутины самовязанного абажура.
Не помню точно, как и когда это произошло, но в доме у Мирры поселился некий Петрич, личность таинственная и на первых порах безликая, странным образом заполнившая собой всё пространство просторной квартиры тётушки. И вот однажды, когда меня послали к Мирре в очередной раз, я не застал её дома, Петрич, предупреждённый о визите, впустил меня в квартиру, и пригласил обождать родственницу, а сами присел к столу. На знакомой мне скатерти стояла доверху наполненная сливочным маслом фарфоровая маслёнка, с тонко выписанными, нежно-сиреневыми хризантемами на боку, и, в пару к ней, аккуратная, фарфоровая же доска, поверх которой, нарезанный на квадратики, горкой лежал чёрный хлеб. Петрич брал квадратики по-одному, намазывал их маслом и отправлял в рот. Лишь только пища касалась его языка, взор Петрича туманился, он переставал воспринимать окружающее и со вниманием следил за тем, как в теплеющем соусе сливочного масла тает на языке хлеб.
Расслышав возню ключа в замке входной двери, я выбежал в прихожую, встретить тётку.
– Даже чаю не предложил? – Горестно прошептала она, кивнув в сторону комнаты, и громко, чтобы было слышно, сообщила, – Сейчас будем обедать!
Во время трапезы мы с тёткой беседовали, а Петрич, заворожённый тарелкой супа, как удавом, не сводил с неё глаз.
Я не знаю, в каком из концентрационных лагерей сидел новый муж моей тётушки, но много лет спустя, когда вся семья давно уж свыклась с его странностями, мы мирно гуляли по лесу и присели отдохнуть на поваленный дуб, а он, глядя на мотылька, распустившего крылья в тени цветка подле наших ног, сказал, так просто и страшно:
– Ты знаешь… я впервые за много лет… не хочу его съесть…
Городские…
– Что это ваша с вёдрами-то бегат? Зажглось чаво?
– Посуду моет…
– О, как… Брезгает, значит.
– Ага.
– Мне бы помыться, Мариванна…
– Так не суббота теперь, четверг. Это у вас в городе, чуть запылился – иди в ванную, а у нас, – протопи сперва хорошенько дом, чтобы не простыть, и только лишь после стой в корыте, поливай себя горяченькой, ковшиком из лохани. Лепота…
Кипяток в самоваре крут и душист, кажется, что можно пить одну лишь воду, а вкус будет всё тот, – с запахом лимонника и земляники.
– Что-то у вас, Мариванна, в этот раз мало земляничного варенья. Не ходили собирать, приболели?
– Так то ж из-за вас, городских, и мало. Сам-то присядешь на корточки перед полянкой, поклонишься каждой ягодке, заглянешь под кружевной чепчик листочка, лишнего не сорвёшь, без оглядки не наступишь, – нам тут жить. А городским, туристам с деревянными гребёнками?! Вычешут кустики до земли, землю да корешки изранят так, что обмелеет ягода, а после и вовсе пропадёт. Им-то забава, уйдут и не посмотрят, отправятся искать, да портить неведомые нетронутые места, но нам-то каково?! Нам куда?
– Ну, не все ж такие…
– Не все, то верно. Да иные-то к нам носа не кажут.
В доме так тихо, что слышно, как на столе в кухне, у нарочно оставленного блюдца, чинно чаёвничают божьи коровки. Подле печи неаккуратно чавкает молоком кот, мышь грызёт за стеной, а мухе, которая устроилась зимовать промеж оконных рам, снится, что летает, и от того негромко храпит во сне, – тесно ей, да зато сухо, тепло.