Выбрать главу

Жакет стал ее тайной от мира и тайным средоточием, хранилищем нарождающихся или пробуждающихся в ней сил. А каково будет весной, когда наступит свежесть в природе и прозвучат всякие бодрые зовы? Не вечно же ей крепиться в соблюдении тайны и скрыто терпеть безудержное нарастание сил? Тайный круг, очерченный волшебством перехода от почти смерти в обмороке к счастью обретения новенькой, чисто бабьей вещицы, был для нее все-таки слишком тесен. Еще теснее была та минутная благодарность мужу, которую она пережила, когда он, пожертвовав сытостью своего желудка, разрешил ей вознаградить себя за стыд и отчаяние падения в магазине, на глазах у глупцов, которые и не догадывались, что ей, при ее нищете и скудости, может быть, давно уже опостылела жизнь. Нарисовалось в ее воображении, как трагически она упала и лежала потом на полу, а зеваки с готовностью к бездумному сочувствию комическими движениями выталкивали ее назад в постылое существование. В действительности она любила жизнь. Из падения нужно было встать, но уже иной, обновленной, чуточку высокомерной, не обращающей внимания на то, как ее продолжают все еще подталкивать к полному выздоровлению и на прежний, будто бы верный путь. Муж наградил ее за пережитый позор, но нельзя же вечно после этого мучаться признательностью за ее великодушие.

Проходит времени немало, прежде чем от чего-то убедительного в прошлом отделит настоящее пропасть, зато как из этого вечно цветущего, вечно обновляющего и сопричастного будущему далека отрадно смотреть на былые провалы, ужасы, тщеты, на все эти загадки былой невероятной нищеты, оказавшейся почему-то терпимой. Каким жалким и одновременно трогательным предстает то убедительное, что согрело или, напротив, изнурило в некие далекие дни. Сейчас не то место в повествовании, где следует рассказывать, как она впервые вывезла мужа на своей машине в географически удаленный пункт, издавна манивший его к себе, но не помешает вскользь упомянуть, дать понять о первом и остром еще тогда проникновении в ее существо чувства хозяйского владения не только дорогой, а следовательно, и миром, но и душой мужа, которого она быстрым перемещением к его мечте заставила радоваться детской радостью. Впрочем, иных, кому скажи только о поездке, заинтересует и заставит трепетать одна лишь география, некая метафизика места. Шальные фанатики старины и достопримечательностей, в сравнении с которыми муж выглядел всего лишь простодушным зевакой, снабжают путешественников в дорогу довольно-таки пылко написанными справочниками и рекомендациями, истерическими описаниями давних и, может быть, давно загубленных красот, но не им объяснять Зое, как и что должна испытывать она на переломах от нормальной жизнедеятельности к гостеванию в таинственных и запущенных мирах прошлого.

Милованов и в Ростов выехал с мыслью, что мог же человек, взявший псевдоним и утративший для потомков свою настоящую фамилию, сделавший заботу о сохранении старинных усадеб целью своей жизни, а попавший на Соловки, написать в лагере энергичную, удивительную, страстную книгу о порушенных восставшей толпой гнездах. Гениальной такую книгу не сделать, но уже специалистам без нее не обойтись, а Милованову она словно в укор за то, что он, не имея достаточных лишений и явного риска в любую минуту ни за что ни про что поплатиться головой, плачется только о своих оскудевших и, может быть, утраченных возможностях, а и пальцем о палец не ударит, чтобы вдруг восстановить себя. И много других примеров благородной деятельности и величавого подвижничества дает история, но он, хотя бы и делая попытки следовать им, все так же остается мал и скуден. Выкрикнула Любушка, что проезжают Переславль, и Милованов перестал забываться, встрепенулся и заметил, как они пролетают этот удивительный город. В то же мгновение он понял, что этот город удивителен для него и мало что значит для Зои, которая и не подумала здесь остановиться, и даже для Любушки, для которой единственно возможным и соответственно правильным выбором было то, что Зоя продолжала как ни в чем не бывало выжимать скорость, пронося их мимо тут и там мелькающих церквей.

Едко насмехаясь над путешественниками, с которыми свела его судьба, Милованов прояснил этот оставшийся за бортом город как родину Александра Невского. Для Любушки это было новостью, однако она кивнула важно, как бы зная, и в то же время с твердым обозначением, что в данном случае восторженных вздохов от нее не дождутся, как если бы введенный Миловановым в ее сознательную жизнь факт даже и не зависящим от ее воли образом натолкнулся на какое-то нужное и безоговорочное внутреннее сопротивление. Но в понимании Милованова Любушка этим подтвердила не противоречивую сложность своей натуры, а всего лишь простую и грубую рабскую зависимость от Зои, которой был безразличен Невский и которая выразила свое отношение резким молчанием в ответ на историческую зарисовку мужа.

- Тебе все равно это? - спросил Милованов жену голосом понурившегося от бессмыслиц житейской материи человека.

Зоя пожала плечами. Так стоявшим на обочине деревенским женщинам со связками лука на продажу было наплевательски неизвестно, что мимо них проносится в машине художник Милованов.

Уплотненно, приподняв плечи с налившейся в них силой и сдвинув брови на переносице, задумался художник о сменах времен, для одних отмеченных тонкими мыслями о связанности сущего, а других только бросающих с волны на волну вместе с цитадельно крепким постоянством их озабоченности насущным. А выходило опять, что мысли о большом предназначении есть, взволнованные и между тем стройные мысли, уводящие в бездны, кем-то уже описанные, но всегда, вечно ждущие новых открытий, а настоящей работы и тем более открытий нет. Не скоро явился нетерпеливым путешественникам Ростов. От некоторой усталости главным стало соображение о Зое, на которую падал основной дорожный труд. Но дорога, хотя и сузилась, мало грозила встречным движением, спускалась себе с горок и поднималась на горки, и на ней уверенно чувствовала себя Зоя. Любушка выясняла, не замерзла ли Зоя, не холодно ли ее ногам и не укрыть ли их пледом. Пусть и холодно, а не укроешь, потому что это будет мешать работе с машиной. Любушка пыталась постичь, как это возможно: мерзнешь, а не укроешься! Она иконописно задумалась. У нее было бедное воображение.

С коллегами, всеми этими мало читавшими, замкнутыми в невежестве и туповато скудной пытливости живописцами Милованов общаться не любил. Книжностью он противопоставлял себя им, но тут еще выступала и надежда, что не сказывающаяся у него в живописи последняя истина о мире будет в надлежащий час и при должной подготовке высказана в печатном слове. Всю внешнюю жизнедеятельность Милованову хотелось свести к поездкам вроде нынешней. В книгах он искал путь от сознания озаренности человеческой жизни смыслом лишь при условии внешнего торжества над ней особой силы к полному доказательству бытия Божьего. Но такого пути не было уже просто потому, что Милованов и подходил-то к проблеме с заведомым знанием отсутствия, прежде всего, тех самых доказательств, которые одни могли сделать реальным искомый путь. Так что искать приходилось в себе, допытываясь, что было его собственное рождение и чем может стать его конец. Однако в себе Милованов знал, что он ничего не знает, т. е. только и есть, мол, что полная невозможность знать о бытии Бога, как и об его несуществовании. Мысль безнадежно металась в этом тупике. Сердце Милованова забилось поживей, когда впереди встали яркие строения церковного Ростова. Зоя сказала, что это монастырь, а им лучше сразу проследовать к кремлю, если они хотят осмотреть его до наступления темноты.

Любушка всегда и вся была сосредоточена на своем одиночестве вдовы и на внуках, которых к ней то и дело приводили и на благосостояние которых она усердно трудилась, а паломничала с друзьями только для того, пожалуй, чтобы вдруг взорваться криком: какое чудо! вот настоящая красота! Это выходило у нее искренне и простодушно от внезапных прозрений посреди безверия, которые она принимала за свою полноценную культурную подключенность к высшему, духовному, даже отчасти и к жизни церкви. А Зоя, с ее новообретенной гордостью автовладельца и начинающего гонщика, покорителя дорог, с ее быстрыми и умелыми внедрениями в современный стиль жизни, чуждый Милованову, да и Любушке, Зоя, как только пришлось вытряхнуться из машины, к кремлевским воротам повлеклась немного неуклюжей толстушкой, а больше все-таки уже проникающейся стихией святости паломницей. Она и умела проникаться, умела проникать и становиться внезапно своей, милой и застенчиво, трогательно улыбчивой там, за монастырской оградой, где она покупала в церкви свечки и тихо ставила их точно в нужных местах. Милованов знал это о ней, как и то, что просто древность, не монастырскую, а теперь уже скорее музейную, как это и обстояло, собственно, в Ростовском кремле, она тоже впитывает в себя как некую церковность. Любушка, та, стоя перед иконами и слушая службу, вдруг хмуро замыкалась в себе, поджимала тонкие губы на худом, с закрашенными морщинами лице и еще жестче скреплялась внутренне на необходимости своих обыденных забот, как бы освящавшихся в это мгновение высшим промыслом, волей самого Господа. А Зоя, скорее, сознавала свою малость, ускромнялась, и потому у нее был действительный живой интерес к происходящему в церкви, делавший ее большое лицо особенно красивым, она открывалась, не слишком об этом задумываясь, навстречу церковной мистике, но и уносилась прочь, в неизвестность. Она уносилась, разумеется, прежде всего от мужа как ближайшего спутника, который в данных обстоятельствах, с его проблемами и его живописью, никак не мог соответствовать, в ее представлении, силе и могуществу церковной жизни. Милованов оставался наблюдателем внутренних движений жены, а когда той не было поблизости, он всматривался в других, в прихожан, или гадал, не подозревают ли его всякие церковные служаки в недобрых намерениях. Милованов любил жену такой, а себя презирал за то, что способен лишь оставаться подглядывающим.