Выбрать главу

- Ведь каждый понимает: измена Родине - это не шутка, а тут его вызывают на допрос и предупреждают об ответственности за дачу ложных показаний. Вы скажете, полгода принудительных работ за это - не срок? Но человеку объясняют, что эти шесть месяцев он проведет в закрытом районе, рядом с военными объектами, после чего еще лет десять не выедет из СССР. Думаете, это не действует? Еще как действует!

Хотя я хорошо знал цену словам моих следователей, я не сомневался, что КГБ может угрожать еще и похлестче, и сказал ему:

- Вот ведь любопытно: почему мне вы рассказываете о том, что все там напуганы и сотрудничают с вами, а моим друзьям говорите, что я трясусь от страха и выкладываю все как на духу? От правды вы, надо думать, далеки в обоих случаях.

Помолчав, Солонченко сказал как-то особенно холодно и надменно:

- На вашем месте, Анатолий Борисович, я бы не полагался на какие-то сомнительные источники информации. Вы же на собственном примере испытали, как опасно им доверять: сколько раз, скажите, друзья уверяли вас, что мы не решимся на ваш арест, - а вы вот сидите.

Здорово! Он уже не только не сомневался, что у меня есть связь с волей, но и не считал нужным это скрывать, ему хотелось только заставить меня усомниться в надежности источника информации.

Да, лишение возможности видеть почерк родных, серия обысков, повышенное внимание к моей скромной особе, новые угрозы со стороны Петренко - все это было, конечно, издержками затеянной мной игры. Но зато - сколько положительных эмоций!

Однажды во время очередного исполнения "подпрограммы Манилов-Чичиков" я решил продемонстрировать уступчивость:

- Ну ладно, хотите, чтобы мы поменялись разок ролями, - я согласен. Но тогда давайте и местами поменяемся, хотя бы минут на десять. Я сяду за ваш стол, а вы - за мой.

- А зачем это вам? - не понял Солонченко.

- Ну, например, воспользуюсь вашим телефоном, позвоню, скажем, в бюро "Нью-Йорк Тайме" - они, должно быть, уже соскучились по моему голосу.

Цель этого хода была простой. Солонченко, как я предполагал, скажет: напрасно вы надеетесь, они все там уже боятся вашего имени; друзей ваших давно в бюро нет - или еще что-нибудь в этом же роде. А я, в зависимости от ответа, попробую продемонстрировать свою осведомленность: это, мол, не так; и, может, даже вверну слово о Бобе, чтобы узнать, где он теперь и что с ним. Однако следователь припас другую "заготовку":

- Я давно хотел поинтересоваться, Анатолий Борисович: вы, наверно, театр любите?

- Да, очень.

- "Таганку", я полагаю?

- Опять угадали, - пытаюсь я уловить, куда это он клонит.

- Ну, а какой жанр вам больше всего по душе? - спросил он, улыбаясь иронично, но добродушно и сделав круговое движение рукой: дескать, и у нас с вами тут сцена.

- Вы правы, Александр Самойлович, - подхватываю я его невысказанную мысль, - мой любимый жанр - фарс, а любимый спектакль - "Тартюф" в театре на Таганке. Но вы ведь меня по театрам не водите - приходится удовлетворяться этими постановками.

- Так вот, я хочу вам сказать, Анатолий Борисович, что вы забываете законы драмы. Помните, как говорил Чехов: если в первом акте на стене висит ружье, то в последнем оно обязательно должно выстрелить. В первом акте вам его показали. Вы же ведете себя так, как будто последний акт никогда не наступит. Но, уверяю вас, всякая пьеса имеет свой конец. И эта - тоже.

Голос Солонченко к концу его хорошо подготовленной тирады стал жестким, улыбка исчезла. До самого конца встречи он держался сухо, официально и даже, вопреки обыкновению, не раскачивался на стуле.

Однако этот допрос был исключением. Если бы посторонний человек заглянул в те дни в кабинет номер пятьдесят восемь, он решил бы, что видит двух старых приятелей, которые, раскачиваясь на стульях, вспоминают веселые деньки из прошлого и обмениваются понятными только им шуточками и намеками. При этом Солонченко раскачивался на двух ножках стула, а я, пользуясь тем, что сижу в углу - даже на одной, отталкиваясь то плечом от стенки слева, то спиной от стенки сзади. Мои упражнения с казенной мебелью закончились печально: однажды ножка сломалась; я, имитируя ужас, попросил Александра Самойловича не выдавать меня Петренко, и он великодушно обещал взять вину на себя.

- Если Петренко узнает и об этом, вам не выйти из карцера вплоть до суда, а то и до зеленки, - хохотнул он.

Фарс продолжался.

Я уже отмечал, что Солонченко прекрасно разбирался в делах алии. Тем удивительней была его безграмотность, когда речь заходила о юридических аспектах проблемы, которой он занимался.

Как-то, когда он заговорил о наших "клеветнических" утверждениях об отсутствии свободы эмиграции из СССР, я сказал ему:

- А что, собственно, еще надо доказывать, если эмиграция из СССР вообще вне закона?

- То есть как это?

- Очень просто. Если вы приходите в ОВИР и говорите, что хотите уехать из страны, от вас потребуют приглашение от родственников из-за рубежа. Без него вы вообще не можете возбудить ходатайство о выезде, ибо в СССР формально разрешена не эмиграция, а лишь воссоединение семей, которого фактически тоже нет.

Солонченко иронически хмыкнул и сказал:

- Ну знаете, Анатолий Борисович, здесь-то зачем антисоветской пропагандой заниматься? Оставьте уж это для своих пресс-конференций, если они у вас еще будут. Что значит - нельзя возбудить ходатайство об эмиграции? Возбуждайте на здоровье и, если интересам государства ваш выезд не противоречит, - уезжайте!

- И все же выясните это для себя, Александр Самойлович. Вы уже столько месяцев готовите дело против нашего движения - и не знаете даже самых элементарных юридических норм вашей страны в вопросе эмиграции. Зато вам точно известно, что все наши документы - клеветнические. Вот отличная иллюстрация вашей подлинной роли в следствии!

Через несколько дней я напомнил ему о нашем разговоре и поинтересовался, что же он выяснил.

- Ах да, действительно, нужно приглашение от родственников, - сказал он и продолжал, ничуть не смущаясь: - Но это и правильно: зачем нам эмиграцию из нашей страны поощрять?

- А как же быть с правами человека?

- А что с правами человека? Прежде всего мы должны заботиться о правах советских людей, а не перебежчиков, Я хочу жить в социалистическом государстве, хочу, чтобы дети мои жили при коммунизме, хочу, чтобы и другие народы - например, народ Анголы, - которые стремятся к той же цели, могли осуществить свою мечту. Каждый же, кто уезжает из социалистического государства в капиталистическое, ослабляет наши позиции и уменьшает тем самым шансы моих детей жить в коммунистическом обществе. Так зачем же мне подрывать мои собственные права и права моих детей?

Уверенность Солонченко в том, что руководство СССР поступает правильно, не разрешая эмиграцию, была столь же абсолютной, сколь и совсем недавняя убежденность в том, что оно право, разрешая ее. После таких разговоров я особенно остро чувствовал, что, несмотря на общий язык, мы с ним по-разному устроены и принадлежим к разным мирам.

Для классификации наших документов о выезде из СССР, для суда над нами КГБ даже не нужно знать, разрешают ли советские законы эмиграцию. Достаточно лишь быть уверенным в том, что каждый желающий уехать - враг. Точно так же для вынесения суждения по любому эпизоду, фигурирующему в деле, нет необходимости разбираться, что происходило в действительности; надо лишь ясно представлять себе, кто из его участников - враг, и юридически оформить против него обвинение.

Как можно составить протокол с полным соблюдением всех формальностей, но без малейшего соответствия с тем, что было на самом деле, сотрудники КГБ наглядно продемонстрировали мне где-то в конце сентября - начале октября.

В кабинете кроме Солонченко находились еще двое: следователь из "моей" группы подполковник Чечеткин и какой-то человек в штатском. Чечеткин был коротышкой и носил ботинки на высоченных каблуках, лицо его было отмечено печатью дегенеративности: узкий лоб и мощная нижняя челюсть. Когда-то он занимался боксом, и все его интересы сосредоточились лишь на этом виде спорта. Он очень напоминал чилийского генерала Пиночета, каким изображали последнего советские карикатуристы, и однажды в разговоре с Солонченко я назвал его "Пиночеткин"; с той поры все коллеги Чечеткина именовали его за глаза только так. Второго, пухленького бесцветного мужичка, представили мне как майора Масленникова и сообщили, что у меня сейчас будет с ним очная ставка.