В каком-то смысле он был прав: охватить весь колоссальный материал, проанализировать его, сделать выводы о том, что происходит за пределами Лефортово, - это была настоящая исследовательская работа, и я с удовольствием погружался в нее.
Именно в те дни с особой остротой встала проблема адвоката. По закону я имел право прибегнуть к его услугам с момента окончания следствия (в особых случаях защитник полагается с начала следствия, но мое дело власти, естественно, не могли признать исключительным). В начале января, когда стало ясно, что вот-вот будет готово обвинительное заключение, я написал заявление: "Так как я нахожусь в изоляции и выбрать себе защитника не могу, то поручаю сделать это моим доверенным лицам: матери - Мильгром Иде Петровне и жене - Авитали Щаранской".
После завершения следствия Володин заявил, что мои родственники отказываются выбирать адвоката, поэтому мне придется взять того, кого назначит адвокатская коллегия.
- Статья, по которой вы обвиняетесь, предусматривает смертную казнь, - сказал он, - и поэтому защитник может быть назначен даже против вашего желания.
- Тот же закон, - напомнил я ему, - дает мне право встретиться с родственниками и изложить им мои требования к адвокату, если возникают сложности с выбором такового.
- Свидание мы вам не дадим, и не рассчитывайте.
- Тогда я хочу объяснить им в письме, какой адвокат мне нужен.
- Вы уже писали заявление, этого достаточно.
- Что ж, имейте в виду, что с адвокатом, подобранным вами, я общаться не буду.
Тут произошло нечто необычное: Володин подал Солонченко какой-то знак, и тот вышел из кабинета.
- Я бы на вашем месте крепко подумал, Анатолий Борисович, - подойдя ко мне, сказал Володин. - Вы считаете, что защитник наш человек, но ведь закон обязывает его вас защищать, искать аргументы в вашу пользу. В таких условиях прокуратуре очень трудно добиться максимального наказания. Мы, КГБ, в суде не участвуем, но вы ведь понимаете, что с нами считаются... Я вам точно говорю: если согласитесь взять назначенного коллегией адвоката, то вас не расстреляют.
Это щедрое предложение КГБ интересовало меня лишь постольку, поскольку показало, что для охранки почему-то далеко не безразлично, соглашусь я сотрудничать с их адвокатом или нет. Это "почему-то" могло иметь только одно объяснение: за моей судьбой внимательно следят за рубежом и мои друзья в Израиле и на Западе требуют допустить к делу независимого защитника.
Я, конечно, не надеялся на то, что кому-то из иностранных юристов разрешат меня защищать, и хорошо знал, что органы сами определяют, кого из адвокатов допускать к своим делам. На профессиональном юридическом жаргоне это так и называлось: "давать допуск". Только тот, кто получил его, может участвовать в политических процессах, хотя необходимость такого допуска нигде в законах не упоминается. Нередко адвокаты теряли его после того, как заходили в защите обвиняемого, по мнению КГБ, слишком далеко.
Нет ни малейшего сомнения, что никто из имеющих такой документ не решится защищать меня так, как того требуют мои интересы, то есть разоблачать фальсификации и подтасовки КГБ, требовать моего полного оправдания. Легко представить, как казенный адвокат станет вести себя на суде: он будет поддакивать прокурору, осуждающему "враждебную антисоветскую деятельность", начнет "восстанавливать истину", доказывая, что то-то делал не я, а, скажем, Лунц, то-то - Бейлина, и вообще, мол, я стал жертвой более опытных сионистских провокаторов. Таким образом, поединок между прокурором и адвокатом лишь помешает мне отстаивать свою позицию. Подобная, с позволения сказать, защита мне, естественно, была не нужна, и я очень надеялся, что и мои родственники не поддадутся на шантаж и посулы органов. Они действительно устояли, однако лишь спустя немало времени я узнал, как сильно давили на маму, и не только КГБ, но даже многие друзья, считавшие, что так для меня будет лучше.
Прошел месяц с тех пор, как я начал знакомиться с материалами дела. Адвокат, которого КГБ грозился навязать мне, не появлялся, и я надеялся, что они - хотя бы временно - отказались от своей затеи.
Шестнадцатого марта днем я сидел, как обычно, у Солонченко, зарывшись в бумаги, когда в кабинет вошли Володин и Илюхин.
- Анатолий Борисович, - обратился ко мне Володин, - мы решили дать вам возможность еще раз написать родственникам, кому именно вы поручаете подобрать адвоката.
Я помедлил, пытаясь понять, что означает подобная щедрость.
- Хорошо, но тогда я должен им объяснить, какие требования я предъявляю к защитнику.
- Нет, этого нельзя. Можете лишь сообщить, что доверяете выбор, скажем, матери.
- Но такое заявление я уже написал несколько месяцев назад.
- Повторите еще раз то же самое, и, помедлив, он продолжил: - Ваша мать сейчас здесь, мы ей и передадим записку. Можете добавить пару слов о том, что вы здоровы.
"Мамочка, дорогая! - стал писать я дрожащей от волнения рукой. - Я заявил следствию еще в начале января, что подбор адвоката доверяю тебе и Наташе. От защитника, предложенного следствием, я отказался. Если найти такого, который вас устроит, не удастся, сам буду себя защищать. Не бойтесь за меня. Крепко целую всех вас и Натулю. Толя. 16. 1.1977 г."
Володин прочел и поморщился:
- Мы еще никого вам не предлагали, а вы уже отказываетесь. Перепишите, вполне достаточно обращения и следующей фразы. Можете еще приписать, что вы здоровы и чувствуете себя хорошо, - и он протянул мне мою записку.
- Вы и так предельно затруднили мне и моим родственникам поиски адвоката. Никаких сокращений я делать не буду.
Володин передал записку Илюхину. Тот прочел, они обменялись взглядами и вышли. Передадут ее маме или нет, осталось неясным. Сердце мое билось так, что казалось, вот-вот проломит ребра и вырвется из своего "Лефортово" - так я волновался. Рухнет ли, наконец, стена молчания? Увидят ли домашние мой почерк? Прочтя о том, что я отказываюсь от казенного адвоката и готов защищаться самостоятельно, поймут ли, что я не иду ни на какие компромиссы с КГБ?
Примерно через час появился Губинский и вернул мне мое послание:
- Перепишите и поставьте правильную дату. Сейчас семьдесят восьмой год, а не семьдесят седьмой.
Я обрадовался, что речь идет о таком пустяке.
- Давайте исправлю от руки.
- Нет, перепишите!
Я переписал все слово в слово, поставил правильную дату. Губинский ушел и еще через час вернулся.
- Как звать вашего племянника?
Я готов был услышать все что угодно, только не этот странный вопрос.
- Саша. А в чем дело?
- Прочтите и распишитесь, что ознакомились, - и следователь протянул мне листок бумаги.
Почерк мамы! "Дорогой сынок! Я прочла твою записку. Все понятно. Мы сделаем все возможное, чтобы найти для тебя адвоката. За нас не волнуйся, мы все живы, здоровы, все время с тобой. Сашенька тебя любит и ждет. Твоя мама".
Я несколько раз перечитал эту короткую записку, а потом просто смотрел на склоненные влево буквы - такой родной, знакомый с детства почерк, стараясь не расплакаться. Мне что-то говорили, но я не отвечал: боялся, что подведет голос. Наконец спросил - и все равно вышло хрипло:
- Почему я не могу забрать ее с собой?
- Она будет подшита к делу. Распишитесь, что ознакомились, и отдайте.
Губинский унес записку, а я провел с кем-то из следователей - уже не помню, с кем - еще несколько часов, продолжая знакомиться с делом. Но смысл прочитанного не доходил до меня. Мной целиком овладела мысль, которую я все эти месяцы пытался отогнать от себя: как там мои старички? Теперь я знал, что они живы и здоровы (увы, мама обманула меня: вскоре после моего ареста у отца был инфаркт, и состояние его оставалось тяжелым). Если КГБ пытался убедить их и моих друзей в том, что я раскололся, то из записки они могут сделать обратный вывод.
Огорчало, конечно, одно: в маминой записке почему-то не было ни слова про Авиталь. Я не мог знать о том, что Илюхин предупредил ее: "Если вы хотите, чтобы мы эту записку показали вашему сыну, не упоминайте имени его жены", - и тогда она в последний момент вписала туда имя моего шестилетнего племянника. Знать я не мог, но предполагая что-то в этом роде, убеждал себя в том, что слова о жене цензура не пропустила.