Выбрать главу

А потом они снова уходили в неизвестность.

После перелома спецгруппа особого подчинения создавала мертвые дыры, в которые устремлялась военная сила Республики, сеяла ужас в тылу противника и охотилась. Они добывали секреты, которые почуявший свою скорую смерть рейх старался спрятать или уничтожить, вывезти или продать. Ворон так и не узнал, что было в том портфеле.

Зато узнал многое другое…

Страшный удар. Он летит, видя, как задираются все выше его ноги — очень четко видна паутинка трещин на носках сапог, сапоги старые, давно пора сменить, но он к ним привык, они удобные, — и гулко ударяется затылком о твердую землю.

Сверху надвигается лицо Трансильванца, а остальные — сзади, и смотрят, кто с жалостью, а кто с презрением. А командир говорит, тихо говорит, но этот голос заполняет собой всю вселенную Ворона, сузившуюся до круга, в котором находятся те, с кем он шел через Большую войну.

— И стал Ворон могуч, и исполнился он мудрости, — вещает Трансильванец, и Владислав понимает, что он читает какой-то древний, одному этому монстру ведомый текст, — но мудрость его превосходила гордыня его! И решил Ворон, что равновелик он Мастерам, ковавшим первое Небо, и Мастерам, ткавшим второе Небо. И решил Ворон, что имеет право не только карать, но и судить! И, узнав о том, низринули его Мастера, ковавшие первое Небо, и Мастера, ткавшие второе Небо! И обрекли они Ворона на вечный полет в одиночестве!

И небо рухнуло…

Владислав вздрогнул. Снова отхлебнул из чашки и удивился, обнаружив, что чай совсем остыл.

Сколько же он так просидел?

В тот день Трансильванец решил, что он, Ворон, играет в благородство. Что он может стать слабым звеном, предать группу, предать Дело, в которое они верили. А все было проще. Он просто испугался, ибо есть вещи, которые знать человеку нельзя. Ибо, узнав, ты берешь на себя ответственность за их существование в этом мире.

Воронцов не хотел этой ответственности. Он хотел просто спокойно спать, не зная ни о чем.

Идиот.

Он не понимал, что было поздно.

Владислав вылил холодный чай в раковину. Несколько часов свободного времени у него было. Дениса он тоже до завтра отпустил. Его можно отправить в архив, с Мариной они вроде общий язык нашли, парень и при деле будет, и не на передовой.

«Телефон бы ему поставить, — подумал Влад, — выкрутимся из этой истории, скажу Ворожее, пусть хлопочет. А то бегаю, как королевский скороход из сказки, когда надо всего два слова сказать!»

Несколько минут он еще колебался, даже взял в руки нераспечатанную пачку чая. Плюнул, оделся и вышел из квартиры.

* * *

Тамара открыла дверь, молча отступила вбок и тяжело вздохнула, мотнув головой в сторону расплывающегося в тенях коридора.

Владислав прошел в прихожую, аккуратно снял ботинки, сел на низкую табуретку и, прислонившись затылком к стене, закрыл глаза.

— Только не начинай сейчас, хорошо? — сказал он тихо и, услышав, как Тамара прерывисто вздохнула, продолжил, все так же не открывая глаз: — Парень ни в чем не виноват. И я не виноват. Ты же хотела сказать, что это я его втянул в какие-то сомнительные дела и теперь он в опасности, а его друг вообще погиб…

— Хотела, так? — Тамара явно собиралась сказать что-то резкое, но отвернулась и глухо проговорила: — Денис в комнате. Лежит ничком, не ест ничего. Плачет. Понимаешь ты, — закричала она отчаянным шепотом, — плачет! Мой! Сын!

— Это нормально. Вот если бы не плакал, могла бы начинать бить во все колокола. А сейчас дай мне пройти. Я должен поговорить с учеником.

Он пошел к комнате Дениса. Слова тяжело ударили в спину:

— Ты мне все же отомстил, Воронцов. Сначала муж, теперь я теряю сына. Ты его у меня отобрал. Я же чувствовала. Еще когда к тебе шла — чувствовала.

Влад не обернулся.

Узенький пенал Денисовой комнаты заполняло густое вязкое отчаяние… Собственно, это была не настоящая комната, а часть гостиной, отгороженная фанерной стеной. Гостиная одновременно служила Тамаре мастерской. На примерку дамы проходили, должно быть, в спальню.

Увидев Владислава, Денис медленно повернулся на кровати и уткнулся носом в стену, подтянув колени к животу. Видеть здорового плечистого парня в позе эмбриона было неприятно, чувствовалось в этом что-то жалкое, почти непристойное.