Бабуля сказала нам, что мама исследователь, потому что не знала, как еще объяснить, что у мамы проявился «беспокойный ген» Уокеров. Если верить бабушке, страсть к путешествиям омрачала жизнь нашей семьи уже давно и распространялась в основном среди женщин. Заболевшие бродяжничеством дамы все шли и шли из города в город, с континента на континент, от одной любви к другой: поэтому, как объяснила бабуля, мама понятия не имела, кто был нашими отцами. Мы тоже этого не знали. Рано или поздно женщин охватывало измождение, и они возвращались домой. Бабуля говорила, что у ее тетки Сильвии и сколькотоюродной сестры Вирджинии тоже была эта болезнь. Пропутешествовав много лет по всей Земле, они, как и многие до них, приходили обратно. Им было суждено уйти, и точно так же было суждено вернуться.
– А у мальчиков такого не бывает? – спросила я бабулю, когда мне было десять (к тому времени я уже могла понять, что это за «состояние»); мы шли искупаться к реке.
– Конечно же бывает, Горошинка. – Тут бабуля остановилась, взяла мою руку в ладони и непривычно серьезным тоном продолжила: – Не знаю, поймешь ли ты это, когда повзрослеешь, но так уж повелось: когда мальчики заражаются этой болезнью, никто и не замечает. Они становятся космонавтами, пилотами, картографами, преступниками или поэтами. Они уходят и не успевают узнать, что стали отцами. С женщинами сложнее. И у них все иначе.
– Как? – спросила я. – Как иначе?
– Ну, например, это ведь кажется необычным, когда матери не видят своих дочек по многу лет.
Да, тут бабуля была права.
– Твоя мама от рождения была такой. Вылетела из моей утробы – и сразу устремилась в мир. С первого дня жизни она все бежала и бежала.
– Бежала прочь?
– Нет, Горошинка, она никогда не бежала прочь. Запомни это. – Она сжала мне руку. – Твоя мама всегда бежала навстречу.
Навстречу чему, думаю я, поднимаясь из-за стола. Куда мама бежала тогда? И куда бежит сейчас? Что для нее значит Бейли? Что значу я?
Я подхожу к окну, слегка отодвигаю штору и вижу Тоби. Он сидит под сливовым деревом, под яркими звездами, на траве, снаружи, в мире. Люси и Этель разлеглись у него на ногах. Просто удивительно, что собаки появляются только тогда, когда приходит он.
Я знаю, что мне надо выключить свет, забраться в постель и предаваться мечтам о Джо Фонтейне, но я этого не делаю.
Я иду к Тоби под сливу, и мы ныряем в лес, к реке. Нам не нужно слов: мы словно все спланировали заранее. Люси и Этель бегут за нами следом, а потом, когда Тоби говорит им что-то непонятное, разворачиваются и отправляются домой.
Я веду двойную жизнь: Ленни Уокер днем и Эстер Прин ночью.
Что бы ни случилось, не буду его целовать, приказываю я себе.
Стоит теплая, безветренная ночь, в лесу тихо и одиноко. Мы молча идем бок о бок и прислушиваемся к свисту дроздов. Даже в неподвижном лунном свете Тоби весь высушен солнцем и овеян ветром, словно плывет на яхте.
– Я знаю, что мне не надо было приходить, Ленни.
– Да, возможно.
– Я беспокоился о тебе, – говорит он тихо.
– Спасибо, – отвечаю я, и накидка нормальности, которую я ношу в чужом присутствии, соскальзывает у меня с плеч.
Мы идем, и из нас толчками изливается грусть. Я почти жду, что ветви нагнутся при нашем приближении, что звезды затухнут. Я вдыхаю запах эвкалипта (так пахнет в конюшне), густой и сахаристый аромат сосны и чувствую каждый вдох, знаю, что он еще ненадолго продлевает мне жизнь. Я чувствую на языке сладость летнего воздуха, и мне хочется пить его и пить, впитывать телом, этим моим живым, дышащим, пульсирующим телом.
– Тоби?
– М-м-м?
– Ты не чувствуешь, что будто ожил с тех пор, как… – Мне страшно спрашивать, я словно раскрываю какую-то постыдную тайну. Но мне важно знать, ощущает ли он то же самое.
Он не медлит с ответом:
– Я с тех пор всё больше чувствую.
Да, думаю я. Всё. Будто щелкнул переключатель, и всё заработало: и я, и всё во мне, всё хорошее и всё плохое, и орет на полную громкость.
Он хватает прутик и разламывает его между пальцами.
– По ночам я продолжаю лихачить на борде, – говорит он. – Хреновы трюки, которые только самые дебилы делают, и я тоже это все вытворяю… пару раз даже спьяну.