Выбрать главу

Повторялся тут в названиях несколько раз Ленинград.

Рейхстаг горел.

А неподалеку от него, у Бранденбургских ворот, взгромоздившись на исковерканный артиллерийский лафет, приготавливался к съемке ленинградский оператор, тот самый.

Заметив меня, не выразил ни малейшего удивления, словно встретились мы где-нибудь на дачной платформе в Парголове или на трамвайном кольце в Озерках, в ленинградском пригороде.

Поманив пальцем, пригласил подняться к нему и заглянуть в глазок аппарата.

Кадр, который представился, в самом деле заслуживал внимания.

Вставшие цепочкой пленные передавали по конвейеру кирпичи, балки, доски. Пленные работали педантично и покорно; проезжая часть проспекта уже была очищена от завалов, уже летели по ней трофейные машины, полные наших воинов с автоматами, громыхали повозки с чешскими, польскими, французскими, сербскими, бельгийскими национальными флажками, в повозки были впряжены крупные немецкие лошади, а то тянули повозки сами люди — угнанная Европа возвращалась домой. На велосипеде без шин, на одних ободах, проехал паренек с соломенными волосами, помахал в объектив флажком, а на флажке серп и молот.

В кадр попал и дымившийся рейхстаг.

— Вы что видите в кадре? Там, позади? — спросил меня кинооператор.

— Рейхстаг, — ответил я.

— А я — бульвар Профсоюзов, — сказал оператор и, легонько отодвинувшись, принялся за работу.

ВЕЛИКОЕ БРАТСТВО

Всякий раз теперь, когда я приезжаю в Ленинград, и хожу по его проспектам, и останавливаюсь перед подсвеченными памятниками, и вглядываюсь в искусные и изящные неоновые буквы над ровной линией Невского, и выхожу из-под арки Главного штаба на пустынную и залитую светом площадь у Зимнего дворца, — я снова вспоминаю, непременно вспоминаю блокаду. Сугробы, проруби, ведра, порванные трамвайные провода...

И еще — саночки, саночки, саночки...

И мы идем с Всеволодом Вишневским по строгим, прямым ленинградским проспектам. Зияет пробоина в наружной стене дворца, созданного гением Растрелли. Тяжелый фугас прошел сквозь пять этажей массивного жилого дома. — в одном из этажей уцелела комната и торчит одиноко концертный рояль, другой засыпан песком и обломками обрушившейся крыши. Изуродован снарядом розовый мрамор колонн елизаветинского особняка. Сняты кони Клодта с Аничкова моста. Чернеют выгоревшие ряды Перинной линии Гостиного двора.

Осколки стекла скрипят под ногами — час назад фашистский бронепоезд подошел к ближним подступам к городу и торопливо вслепую открыл беглый огонь.

Пришел гунн. С квадратной челюстью. С пустыми, холодными глазами. Обрушил на счастливый город тысячи и тысячи бомб, оставил без отцов, без матерей тысячи ребят, зажег пригороды, запалил старинные дворцы, музеи, хранившие величие русского искусства, дворцы, парки, усадьбы, любовно оберегавшиеся народом. Нагадил, напортил, надругался. Двинул на город лавины танков с драконами и свастикой, сотни тысяч человекоподобных в касках, сеющих разорение, горе, нищету. Перерезал железнодорожные пути, по которым шли в Ленинград продовольствие и топливо, вышел к Неве, дошел до конечной остановки трамвая, обстрелял из минометов больницу Фореля.

А немецкое радио уже сообщало об уличных боях, якобы идущих на линиях Васильевского. И, что греха таить, многие и многие друзья страны нашей во всех уголках земного шара с болью в душе отсчитывали минуты до неминуемого падения Ленинграда. Ведь Варшава пала, и Брюссель пал, и Амстердам, и Париж, и Белград, и Афины...

Нет!

Ленинград сказал свое слово.

И слово «нет» прогремело, как присяга.

Выстояли, отстояли — кровью своей, нервами, мускулами, волей, нечеловеческим напряжением, нечеловеческими лишениями, — отстояли!

С Литейного моста спускались бесконечные вооруженные отряды. Кто идет? Выборжцы идут! Двигались рабочие батальоны с Васильевского, из-за Невской заставы, с Петроградской стороны. С кораблей уходили на сушу любимцы города — балтийские моряки — биться за Ленинград.

Провожали моряков на фронт ленинградцы, смотрели вслед уходящим черным шеренгам. Эти не сдадут, не уступят.

Крепла оборона города. Замедлялся натренированный прусский шаг фашистских армий — будто свинцовые гири нависли на ногах, будто под коваными сапогами не асфальт загородных шоссе, а вязкое, непроходимое болото. И счет шел уже не на десятки километров и не на километры даже — завоеванный метр почитался за огромную победу, хотя победа эта стоила жизни тысячам. А вскоре сводки штаба армии фон Лееба не могли зарегистрировать продвижения даже на метр, даже на дюйм.