«Что касается до печати союзников, то я туда корреспондировал, пока был жив Афиногенов, — это шло через... Информбюро, после же смерти Афиногенова я почти перестал туда писать».
«Я написал тут повестушку — насчет англичан, — ее где-то издают, печатают в газете из номера в номер целый месяц. Мне было хорошо, а газете плохо».
«Корреспонденции твои я всегда читаю, и не потому, что они так уж удивительно хороши, а потому, что по ним я определяю — жив ты, здоров ты или нет. Рассказ у тебя был симпатичный. Но ты как личность симпатичнее...»
Вскоре он покинул Архангельск и надолго расстался с семьей.
Там, на действующем флоте, ему было сподручнее.
«Я пишу повесть про морских летчиков. Быть может, это будет даже роман. Во всяком случае, это будет нечто объемистое. Когда это нечто я кончу, неизвестно. Мелочи я не пишу — надоело. Да и нужды в этом нет. Нынче газеты и без рассказов интересны. В августе, если обстоятельства будут благоприятствовать, надеюсь подгрести к Тане. Думаю, что меня пустят. А не пустят — что ж делать».
Отпуск Герману дали. Он был прелестен, но краткосрочен, этот отпуск.
И Герман нервничал, потому что возвращаться надо на попутных — машинах, эшелонах, самолетах...
О том, как возвращался из краткосрочного «увольнения на берег», рассказывал мне потом.
— Я стал, как ты заметил по моим письмам, паинька-морячок и больше всего на свете боялся вернуться не вовремя. К тому же меня могли бы из-за опоздания не отпустить к Тане еще раз, а это помешало бы моему небывалому творческому подъему. Словом, я поспешил изо всех сил к месту службы. Добрался до разбомбленного Мурманска, оттуда надо было, в свою очередь, добираться до Вайенги, мчусь на попутке к аэродрому, по моим сведениям, тут возникла оказия — вылетал с заданием известный в Заполярье летчик А. на своем тяжелом бомбардировщике, ты его знаешь — ТБ-три. Попутка изрядно натрепала мне нервы, — конечно, лопнул баллон, конечно, отказало зажигание, конечно, полетела свеча, фырчали, чихали, дергались, изнемогали. К тому же погода портилась от минуты к минуте. Кое-как доковыляли. Летчик А. согласился взять меня. Но с условием. «Я вам одолжение вы — мне». «Все, что в моих силах», — подхалимски улыбаясь, сказал я. «Видите вон тех двух чижиков?» — показал мне на двух людей в морской форме с серебряными погонами, они сиротски жались неподалеку, у бензоцистерны. Я вгляделся — вспомнил их, еще недавно надменных, разговаривающих через губу, те самые неколебимые деятели Военфлотторга, нанесшие смертную обиду Саше Зонину: он вернулся из похода, и они отказали ему в спирте, необходимом для «омытия» ордена Красного Зпамени. Зонин затаил обиду на них, и я вместе с ним, ты понимаешь, дело ведь не в спирте. «Из-за вашей милости, — продолжал летчик А., — им негде будет сидеть. Самолет забит. Но ничего, я заложу их в бомболюк. Но за это вы будете держать в руках всю дорогу четверть спирта, которую они мне дают вместо двух проездных билетов. Четверть — достояние не только мое, но и всего экипажа машины боевой, помните это». «Хорошо, — сказал я со всей готовностью, на какую способен, — я подержу четверть». «Держать мало, — сказал А. строго, — ее надо удержать. Помните, это не только моя четверть». «Постараюсь», — сказал я. «А это что?» — спросил летчик А., оглядев футляр, в котором я держал известную тебе машинку-неразлучку. «Пишущая машинка системы «Ремингтон», — по-военному четко ответил я. «Ве мы спустим в бомболюк и привяжем, чтобы она не ездила и не стукнула по головам». Интендантов вместе с пишмашинкой заложили в пустой бомболюк, я вцепился обеими руками в священную четверть, моторы страшно заревели, и вот мы уже ринулись в плотный туман, который как бы по мановению летчика А. развеялся уже через десять минут полета.
Я был почти счастлив. Пролетели полпути. Озеро внизу похоже сверху на небольшую лужу. Снижаемся. Что случилось? Описываем круги над озером. Видны уже редкие леса вокруг. Крашенный белой известью одинокий домик на берегу. Волнуюсь. ТБ‑три делает один круг, второй, третий — зачем? И вдруг, выключив моторы, самолет камнем рухнул вниз, — кажется, так, зайчик, военные корреспонденты отображают падение сбитых самолетов? Так вот, я, а не какой-нибудь стервятник падал камнем вниз. Ты, по-моему, знаешь, я никогда не принадлежал к числу завоевателей воздуха, сердце мое, естественно, упало. Когда осталось до земли всего ничего, моторы неожиданно включились, я не успел опомниться, как ТБ‑три, милый, славный, голубчик, паинька, ласточка, со страшным ревом вырвался в небеса, но... снова вычертил два круга над озером и домиком, крашенным белой известью. И не успел я по-настоящему обрадоваться, как уже мы снова рухнули камнем вниз. Ты можешь представить, какое это было испытание для моих несчастных интеллигентских нервов? Единственное, что я делал, как и в первом пике, по-солдатски исполнительно — держал обеими руками четверть спирта. Она как бы стала продолжением моих дрожавших мелкой унизительной дрожью конечностей. Что это было — штопор, бочка или иммельман, — не спрашивай. Я не знал, что это было... Я знал, что мне худо. Меж тем самолет снова взмыл вверх и наконец, словно бы одумавшись, пошел на курс, — кажется, так выражаются в авиации. Второй пилот случайно обернулся и увидел мое лицо. И все понял. И, нацарапав что-то на планшете, протянул мне листок. Я прочел, все еще унизительно лязгая зубами: «Пикну́л на бабку. Все в порядке. Не уроните четверть». Кто пикнул? На какую бабку? Где бабка? Потом второй пилот открыл мне смысл операции: в белом домике у озера жила девушка, любимая летчиком А. И всякий раз, пролетая над домиком, летчик традиционно приветствовал девушку таким несколько необычным для людей неподготовленных и темных, вроде меня, способом. Бочки, иммельманы и штопоры в переводе на язык любви означали, что летчик А. любит ее, помнит и просит, чтобы она его ждала, как в памятном тогда каждому военному человеку стихотворении нашего Кости Симонова «Жди меня», которое и ты, как мне доподлинно известно, переписал и держишь в кармане кителя, того, что прикрывает сердце. Но лично я был от этого необыкновенно близок к обмороку и тем не менее доблестно продолжал держать в руках четверть — как хоругвь, как полковой ящик, который мне вверили и в котором была заключена моя честь. Из этого ты можешь заключить, что служба на Севере не прошла для меня даром и я стал солдатом, правда еще не в такой степени, как твой друг Вишневский, но где-то в чем-то и похоже.