Замысел «Балтийского неба» складывался задолго, в годы войны, несмотря ни на что, иначе зачем же было таскать писателю даже в черную годину отступлений эти мало что говорящие черновики?
О том, как складывался замысел романа, я узнал пятнадцать лет спустя, когда мы с Чуковским встретились с молодыми балтийскими летчиками. Они знали фронтовиков лишь по роману Чуковского: ветераны войны, прототипы героев романа, в своем большинстве погибли.
Чуковскому назадавали множество вопросов о минувших боях, и не только о них — спрашивали о том, как писалось «Балтийское небо», и о том, как писался «Мойдодыр», и «Крокодил», и «Муха-цокотуха». Покашляв, он объяснял, что им написаны «Балтийское небо», и роман «Ярославль», и роман «Княжий угол», но «Мойдодыра», равно как и «Муху-цокотуху», написал не он, а его отец, Корней Иванович Чуковский.
«И зря отрекался, — говорил я ему шутливо, — все в дом! Зачем людей разочаровывать?»
Корней Иванович, которому был рассказан этот эпизод, немало смеялся с некоторым даже добродушным торжеством. Впрочем, вскоре же в Доме литераторов, где Корней Иванович встречался с читателями, его прижала в угол напористая ватага собирателей автографов, требуя, чтобы он надписал свои книги, ему протягивали и... «Балтийское небо». Покашляв, он объяснил, что «Балтийское небо» писал не он. Впрочем, он надписал и «Балтийское небо» — за сына.
Балтийское летное соединение недавно перебазировалось вновь, на этот раз на Большую землю. Чтобы попасть в новое расположение части, надо перелететь через линию фронта.
Легко сказать!
Но, оформляя документы, я повстречал знакомого штабника в Адмиралтействе, и под великим секретом тот сообщил: ДБ‑3, тяжелые бомбардировщики, один, или два, или три, завтра утречком перелетают с блокадного аэродрома на новую базу.
С трудом нашел я этот аэродром. Один из летчиков, подполковник Ефимов, чью фотографию я не раз видел во флотской печати, тот самый Ефимов, который вместе с Фокиным, Плоткиным и другими прославленными балтийскими асами наносил, как писали тогда, «массированные удары по звериному логову врага», согласился утолкать меня в свой бомболюк.
Три дня спозаранку я, как сучок, торчал у края укатанного снежного поля, ожидая погоды. Неподалеку от меня дрожали на ледяном ветру в шинелях, подбитых тем же ледяным ветром, что и моя шинель, еще два сучка, двое будущих пассажиров бомболюка, офицеры связи, или, как тогда их красиво называли, делегаты связи. Стуча зубами, то с надеждой, то с разочарованием вглядывались мы все в проклятый горизонт, выступавший из-за смутного синеватого леса, — небо то светлело, развидняясь, то вновь становилось безнадежно мутным.
Наконец, подымая снежную пыль своими щеголеватыми белыми валенками, в белом же полушубке, шел по тропке дежурный — метеосводка была уже написана на его лице. Так и есть. «Погоды нет и не будет. По коням, по коням!» Он еще мог шутить.
У кромки поля летчиков ждал трясучий «пикап», грубо и наспех замазанный белой краской — маскировка. Экипаж ДБ‑3 усаживался в «пикап» молча, подполковник Ефимов коротким жестом, не тратя слов, приглашал и нас — что поделаешь, куда денешься? Летчики, намерзшись, ехали раздраженные, молча, лишь изредка озирая нас и будто бы не узнавая. «Рожденный ползать летать не может», — читали мы в их косых, небрежных взглядах и поеживались, словно мы были в ответе за несостоявшийся вылет.
Путевых разговоров, которые неуклюже пробовали завязывать пассажиры бомболюка, летчики не поддерживали. Подпрыгивая на знакомых нам всем ухабах разбитого проселка, ругались яростно, но молча, только выразительно шевеля губами. Молча же негнущимися лиловыми пальцами совали документы патрульному, заглядывавшему в «пикап» на перекрестке, у контрольно-пропускного пункта, и патрульный так же молча, выпростав из рукавиц такие же негнущиеся лиловые пальцы, брал документы и, козырнув, тотчас же возвращал их.