Выбрать главу

– Вот три года все собираюсь разобраться, да все не удосужусь. Цены нет этому хламу. И вот все новые и новые наслоения. Каждый год с севера привожу… Вот здесь уж законченная работа – «Причитания северного края»… Былины да песни древние. Вот здесь весь угол раскольничий. Тут древний царский быт… А вот театральный уголок! Я, брат, тоже по театру годка два поработал, по истории русского театра до восемнадцатого века… А вот это, где пыли нет, сверху, – «Слово о полку Игореве»… Чудеса! Что за язык… я прямо отдыхаю на этой работе… Как раз сейчас на столе «Игорь» лежит… А вот как-то пришел ко мне один приятель – ты его знаешь, а потому имени не скажу, да и говорит: «Так жить нельзя! Это у тебя не квартира ученого, а лавочка старьевщика!» И с этого слова мне еще дороже стало мое логово и мой хлам. Чуть пошевелишь – золото. Копнешь, а под ним бриллиант. Одно возьмешь, а другое само лезет. Все-то я помню. Этот хлам у меня в голове: закрою глаза и памятью вижу, что там лежит, что как выглядит.

А чай уже сервирован.

На свободном месте стола, рядом с кипой рукописей по «Игорю» стоял большой медный чайник и два стакана на блюдечках, лежали калачи, каленые яйца, вареная колбаса и десяток гречневиков на «Московском листке».

– Еще теплые, подсолнечным маслицем вспрыснуты. Аромат! Я их очень люблю. А вот чем я тебя попотчую с чайком. Землячка вот твоя! – И подвинул ко мне глиняную банку с благоуханным поляничным вареньем на меду.

– Это с Бела-Озера… Ведь твой отец белозер, а я черепан. Оба мы потомки ушкуйников. Давно я с ним не видался, вместе учились.

Я это знал, и мой отец в письмах ко мне приписывал: кланяйся черепану. Из-за этого и наша долгая дружба с Елпидифором Васильевичем началась.

Когда закусили и выпили чаю, он наклонился под стол и вытащил полуштоф наливки и характерной формы бутылку бенедиктина, его любимого напитка. Вместо рюмок появились два маленьких серебряных стаканчика: на одном выгравировано по-славянски: «Его же и монаси приемлют», а на другом: «Пей другую».

– А ты все по пожарам да по катастрофам носишься! А дельное-то что делаешь?… Стихи-то пишешь? Ведь я тебя недаром Баяном зову. Тебя да еще одного только Граве Леонида… Твоих бурлаков помню… Плакал, читал.

– Вот я со «Стенькой Разиным» вожусь. Две главы написал…

– А, ну-ка? Может, что помнишь? Стеньку я люблю. Стенька мужик умный. Он знал, что знал!

И когда я ему прочел «Казнь», он даже прослезился и сказал:

– Это, брат, для грядущих поколений… Света долго не увидит. Вот когда-нибудь такой будущий Барсов разыщет твою пропахшую мышами рукопись – вот тогда она и свет увидит. А ну-ка, еще что помнишь?

Прослушал.

– Все равно печатать нельзя. А я тебе о Стеньке расскажу, что сам слышал; написать надо, а то пропадет.

И рассказал мне Елпидифор Васильевич о том, как Никон, разжалованный царем из патриархов, сидел ссыльным монахом в своем Новом Иерусалиме, в своем каменном доме-крепости. «Патриарх всея Руси и собинный друг государя» был накануне ссылки в глухой Олонецкий монастырь, как вдруг к нему пришел неизвестный человек и просил принять его.

– Ты, Баян, был в Новом Иерусалиме? Недалече от Москвы, посмотреть тебе надо… главное – дом Никона, моя речь о нем; съезди.

На другое лето я был в Новом Иерусалиме. В роскошном монастырском саду, в глухом углу стоит под вековыми деревьями небольшой двухэтажный дом, сложенный на тысячи лет, с толстенными стенами и маленькими окнами – крепость по тому времени необоримая. В то время, когда я был в нем, все сохранилось так, как было. Обратил я внимание на мебель: неподъемные скамьи, столы из толстых досок на таких ногах-бревнах, что не сдвинешь с места. И особенно эта вековечная мебель была страшна в маленькой комнатке во втором этаже, где Никон занимался делами и принимал поодиночке только тех, с кем тайный разговор держал.

И вот в те, такие тревожные дни для метавшегося в своей крепости, обозленного Никона к нему тайно пришел Стенька Разин!

– А то, что я тебе рассказываю, – пояснил мне Барсов, – я слышал в Новом Иерусалиме от старого монаха, говорившего вообще мало и с большой осторожкой, по выбору. Я долго работал в хранилищах монастыря и подружился с ним.

«Допустил патриарх (с большим уважением он вспоминал и его, и Стеньку) к себе Степана Тимофеевича в свой собинный покой, где вот мы с тобой сидим, и пошел у них разговор долгий и бесспорный, потому думали они одинаково. И рассказал атаман донской патриарху всея Руси, что он хочет для народа правду открыть и дать волю… Вот, – как сейчас вижу, – на тех самых местах, где мы, маленькие людишки, сидим, тогда сидели два богатыря… И патриарх благословил его: „Иди, бейся за правду и волю!“

полную версию книги