— Да.
— И что? Что она сказала?
— Состояние удовлетворительное, — буркнула Нина, уставившись на верхнюю книжку в крайней к двери стопке. Это было парижское издание «Темных аллей» Бунина. Она вспомнила, как мать в каком-то разговоре обозвала эту книжку «сплошной похабщиной» и добавила, что посчитала бы позорным держать литературу подобного рода у себя дома.
— Не надейся, будто я буду тянуть из тебя каждое слово клещами, — процедила Мария Лукьяновна, — Мария получила то, что хотела.
— Борис Львович говорит, мы не должны к ней приходить.
— А я, честно говоря, и не собиралась. С чего это вдруг? Пускай побудет в одиночестве и осмыслит ту трагедию, в которую ввергла нашу семью.
— Мама, а тебе… неужели тебе не жалко Муську? — полным слез голосом спросила Нина.
— Нет, — Мария Лукьяновна решительно затрясла головой. — Она еще будет благодарить меня за то, что я сделала. Хотя, уверена, и ты, и эта твоя Кривцова считаете меня чуть ли не чудовищем.
— Вовсе нет, мама. Но ты… ты очень суровая. Я боюсь тебя. Я рада, что буду наконец жить одна.
Нина выскользнула за дверь и только тогда дала волю слезам. Они лились из ее глаз непрерывным потоком. Она влетела в свою комнату, бросилась на кровать и накрыла голову подушкой. Она поняла вдруг, что не знает, как и зачем жить дальше.
«…Помнишь тот вечер, когда мы ходили с тобой на какой-то старый-престарый фильм с Катрин Денев и ты сказала, что не смогла бы отказать такому мужчине, как тот Роберт или Рене?.. Мне хотелось задушить тебя от ревности. Я по сей день не пойму, шутила ты или говорила серьезно. Гордость так и не позволила мне спросить тебя. Потом у нас началась сплошная полоса волшебных дней и ночей, когда ты в изнеможении засыпала у меня под боком с широко раскинутыми ногами. Ты казалась мне такой порочно прекрасной, и я представлял, как ты отдавалась другим. Меня это страшно заводило и бесило одновременно. Мы еще и еще занимались любовью. А потом, уединившись в своей комнате, я размышлял над тем, что такое порок. Я понял, что если бы ты была невинной, я, скорее всего, очень скоро расстался бы с тобой — я бросил многих девушек, отдавших мне свое девственное тело. Я узнавал о них все за одну-две ночи, и мне становилось скучно. Ты же казалась мне окутанной какой-то тайной, хоть разумом я и понимал, что никакой тайны нет. Но ты лежала рядом, бесстыдно широко раскинув ноги — девственницы обычно засыпали на боку, поджав к подбородку колени, — и я не мог оторвать взгляда от того места, которым ты привязывала к себе всех этих бритоголовых мускулистых кретинов. Я видел, какими глазами они смотрели на тебя, когда мы шли с тобой по улице. Ты была моей. Ты доставляла наслаждение мне, а не им. Ты доставляла мне такое наслаждение, о существовании которого я и не подозревал. И ты была порочной — об этом говорил весь город. Значит, порок — это наслаждение…»
Растрепанная, с распухшим от слез лицом, Галина валялась в лесопосадке за городом. Через два с половиной часа ей нужно было идти на дежурство в психушку, она же напилась так, что не могла встать на ноги. Она знала, что Боря будет ждать ее, она ощущала затхлую вонь чулана, в котором он трахал ее раз шесть за ночь. Но самое ужасное заключалось в том, что плоть ее получала от этого наслаждение. Еще ни один из ее так называемых любовников, а по-простому трахалей, не доставлял ей такого наслаждения, как Боря. Она ненавидела себя за это, но не могла приказать своей плоти не наслаждаться тем, что делал с ней Боря. «Блин, но ведь он кикимора волосатый. А вот сучок у него шустро петрит. Да и приемчики обалденные знает». Галина почувствовала приятную боль внизу живота и положила на то место ладонь. «Курва. Сука. Зачем ты живешь на этом свете? Его ведь больше нет, ясно тебе?» — в который раз твердила Галина и тянулась к двухлитровому баллону с мутной брагой, завязанному грязной тряпкой. Андрюшин дневник, эта небольшая книжка в красном переплете, казалась ей пятном крови на траве. Крови ее сердца.
«Когда ты посадила меня на поезд — помнишь, мы до последнего момента трахались, да, да, именно трахались в траве за будкой стрелочника и чуть не проворонили поезд, — попутчики пялились на меня так, словно я был пришельцем из другого мира. Ну да, все мое лицо, волосы, рубаха, руки были в ярко-красной помаде. Ты сказала: не смывай до последнего. Я исполнил. Я помылся и переоделся во все чистое за десять минут до прибытия в Ленинград. И почувствовал себя беззащитным. А потом мать прислала мне письмо, в котором сообщила как бы между прочим, что видела тебя на Московской с одним из «качков». В тот вечер я напился до чертиков. На следующий день меня отстранили от полета. Вадька с ходу усек, в чем дело, и посоветовал сходить к «сестричкам» — так называют студенток пищевого техникума, чья общага в трех автобусных остановках от нашего городка. Я не смог… В ту пору я еще не верил в то, что ты можешь меня обмануть. Я рыдал на Вадькином плече, как бунинский гимназистик. Потом я получил письмо от тебя. Ты сообщала в нем, что выходишь замуж. Зачем ты мне соврала?..»