Выбрать главу

Вот они где - корни художнических вкусов, привычек, устремлений писателя, сказителя, художника Бориса Шергина. Они унаследованы, они потомственны, они взращены сызмальства средой, в которой жил и рос Шергин. И отец рисовал, и отец сказывал сказки и былины, да и не только отец. В предисловии своём к «Запечатлённой славе» Шергин говорит: «Отменной памятью, морским знаньем и уменьем рассказывать отличались и друзья отца, архангельские моряки и судостроители М.О. Лоушкин, П.О. Анкудинов, К.И. Второушин (по прозвищу Тектон), В.И. Гостев. Кроме того, что каждый из поименованных имел многолетний мореходный опыт, каждому из них сословие наше приписывало особый талант. Пафнутия Анкудинова и в морских походах и на звериных промыслах знали, как прекрасного сказочника и певца былин».

Максим Осипович Лоушкин, который в перечне капитанов, судостроителей и сказочников упомянут первым, - это как раз и есть тот самый «поморский капитан» Лоушкин, о котором рассказывает Н. Пинегин в своей книге «Георгий Седов» и который нашёл и рекомендовал для экспедиции Седова к Северному полюсу «Святого Фоку».

Как явствует из рассказанного Шергиным в «Запечатлённой славе», Лоушкин был не только капитаном, не только искусным рассказчиком, но и знатоком истории и практики своего родного отечественного судостроения на Севере и горячим его пропагандистом.

Командуя морским судном, на котором в девяностых годах архангельский губернатор Энгельгардт путешествовал по Северу, Лоушкин при всяком удобном случае старался внушить влиятельному сановнику мысль о древности и стародавней славе северного мореходства и судостроения, о высоких мореходных качествах судов, которые строились северными мастерами-корабелами.

Это истовое, душевное, уважительное отношение к северному искусству, к мастерству северных умельцев унаследовал от своего отца; от дедов, от Лоушкина, Анкудинова, от всего своего окружения и Борис Шергин. Он унаследовал не только их жаркую приверженность к русской северной старине, но и их пропагандистский пыл, утверждающий самобытное и прекрасное.

К этой активнейшей и чудеснейшей черте шергинского творчества я и обращаюсь в конце своего рассказа о рыцаре Севера, о волшебнике Северного Слова. Впрочем, раз уж речь зашла о волшебстве слова, не могу не обратиться ещё к одному примеру из творческой практики Шергина.

В сказке его «Волшебное кольцо», о которой я вскользь упоминал, «жили Ванька двоима с матерью. Житьишко было само последно. Ни послать, ни окутацца и в рот положить нечего». Единственным богатством Ваньки-крестьянского сына было доброе сердце. Он спасает от гибели одну за другой «собаку белу, да кошку серу, да змею Скарапею».

За своё доброе сердце Ванька вознаграждается тем, что получает во владение волшебное кольцо, обладающее чудеснейшим свойством. Стоит тому, кто им владеет, «переменить кольцо с пальца на палец», как выскакивают откуда ни возьмись «три молодца», которые тотчас выполняют любое приказание их хозяина. Они строят в одну ночь хрустальный мост, соединяющий царский дворец с избой Ваньки, сватающегося к дочери царя. Самую избу его превращают в богатые дворцовые хоромы. Потом и эта изба-хоромина, и хрустальный мост переносятся в мгновенье ока за тысячи верст и ставятся «посереди городу Парижу». А после по Ванькиному повелению и мост, и дворец-изба снова переносятся «на старое место».

Когда я слушал эту сказку, сказываемую в Архангельске Шергиным, а после в Ленинграде читал её в сборнике «Пятиречье», я не мог отделаться от ощущения, что три молодца, творящие чудеса, в сущности говоря, ни при чём, что Шергин самолично проделывает все эти колдовские небывалости, что он не только владеет волшебным кольцом, но сам и выделал его. Но главней всего для меня было то убеждение моё, что, кроме волшебного кольца, Шергин владеет ещё и Волшебным Словом, которое и делает его всемогущим кудесником, обладателем всех тайн и свойств волшебства.

Так мне казалось при слушаньи и чтении Шергина, и, я полагаю, так оно и есть на самом деле. Пусть же Волшебное Слово навсегда останется с людьми, чтобы служить им верную, добрую и долгую службу.

ТРУДНАЯ ПРОСТОТА

Приближаясь к концу своих воспоминаний, я чувствую необходимость, причём, очень приятную для меня, рассказать также о Владимире Ивановиче Жилкине - старейшем из архангельских писателей, патриархе северной поэзии, который и сейчас живёт в Архангельске.

Владимиру Ивановичу уже семьдесят пять, и груз лет, случается, весьма ощутимо давит на плечи. Но к этому я вернусь ещё в конце главы, а сейчас мне хочется побыть наедине со стихами этого истинного рыцаря муз, стихами, удивительно чёткими по рисунку и удивительно душевно настроенными.

Передо мной синяя, хорошо изданная книжечка, которую приятно держать в руках: «Вл. Жилкин. Избранные стихи. Архангельское книжное издательство». В самом низу год издания - «1959».

И мне чудится другой год: 1921, и видится не золотая по синему вязь: «Вл. Жилкин», а сам Владимир Жилкин - живой, доподлинный, коренастый, круглоголовый, прочный, с чуть приметным шенкурским акцентом читающий свои крепко, как он сам, слаженные стихи.

Надо сказать, что такого рода стихи, какие писал Жидкий, были в те взвихренные годы не очень-то в чести. И поэты, и, больше того, критики напирали по-преимуществу на разрушение старых (модная формулировка: «обветшалых») форм. Чрезвычайно уважались всяческие бунты против, так называемой, архаики, куда лихо втискивали и Пушкина, и всех, кто вслед за ним культивировал чистый, звончатый, складный русский стих.

Владимир Жилкин решительно отвергал модную рваность стиха и смысла и с непреклонной последовательностью, которую иные склонны были почитать непреоборимым упрямством, твёрдо продолжал следовать избранным путём, следовать своим взглядам, вкусам, устремлениям. Жилкин, несмотря ни на что, всегда оставался Жилкиным, а стих его всегда и на всех этапах его творчества был ясен, кристально чист, отточен и традиционен в самом лучшем смысле этого слова.

Из стихов того мятежного, трудного, жестокого и прекрасного двадцать первого в книжку, к сожалению, вошло только одно стихотворение: «В голодный год». Вот его первые строфы:

Скатилась на покой луна крутой дорогой,

И звезды каплями роняет ночь в хлеба.

По выжженным полям к заре золоторогой

Ведёт меня впотьмах бездомная судьба.

В сухих подсолнухах буянит ветер прыткий,

Пахучим холодком глаза мои обмыв.

И рваный мой пиджак, и скудные пожитки

Давно уж брошены бродячим псам в обрыв.

Устало прохожу чрез сёла, рвы, долины,

Сутулит спину груз голодных страшных лет.

У старой мельницы свой гребень петушиный

Полощет в заводи задумчивый рассвет

Я процитировал три из четырёх строф, составляющих стихотворение «В голодный год». Почему так? Почему не все четыре строфы? Да уж больно соблазнительно было кончить цитату великолепно живописными строками: «У старой мельницы свой гребень петушиный полощет в заводи задумчивый рассвет», тем более соблазнительно, что я тут же вслед за цитатой и на её основе собирался начать разговор о живописности стихов Жилкина, о его превосходных пейзажах.