Выбрать главу

— Я — что-о! — пожал он плечами. — Только ведь в конце-то концов… Бабушка Фекла! Ты че молчишь-то! А ну подтверди-ка, — Митька чего-то заволновался, — есть у вас справедливость-то!

Бабушка Фекла тяжело шевельнулась, вроде бы желая подняться:

— О господи, я-то почем знаю… Нашел кого спрашивать! Я где бываю-то? Дальше двора никуда не хожу. Это вы молодые да глазастые — вот и глядите друг за дружкой. — Бабушка Фекла боялась откровенно поперечить Митьке-пильщику, и Генку, Варвариного сына, тоже грешно было оговаривать, вот тут и выкручивайся, как знаешь.

— Ну, ладно, — сказал Митька, — покрывайте, покрывайте своего сродственничка… Но сколько веревочке ни виться…

Бабушка Анисья загремела в сенях щеколдой, излишне громко загремела, ступила, легонькая и стремительная, на крыльцо и стала быстро спускаться. Митька осекся, плюнул себе под ноги и, подхватив свою пилу «Дружба», поспешно пошел вниз села:

— Пропадите вы все пропадом…

Бабушка Анисья досеменила до ворот и, отмахиваясь от заворчавшей сестры Феклы, негромко, как бы про себя, напутствовала Митьку:

— Ушел? То-то я бы тебе сказала!

— Да вот поди разберись… Теперь в деревне только и разговоров. Надысь наезжала к нему на пасеку милиция с обыском. А чего искать, коли Генка зернинки не брал. Генку Варвариного мы не знаем, что ли! А Варя убивается — от людей, мол, глаза спрятать некуда, а тут еще Генонька возьми да напейся, да к Митьке с дракой! Ну, какая тут-то причина — да все из-за Любаши, видно, все никак поделить не могут. Да и то сказать: деваха на селе была первая. Добра, шибко добра была!.. Ну, ясно дело, Геноньку тут и забарабали, после драки-то, и припаяли десять ден отсидки за фулиганство. А каково матке-то, Варе, от этих напастей? Да и сама Любашка с лица сошла. — Бабушка Анисья тяжело вздохнула.

Они сидели на крылечке. Перед ними желтел свежим срезом начатый и брошенный кряж, из-за которого нежданно-негаданно открылись такие страсти.

— Хуже нет, когда начнешь да бросишь не доделавши, вся душа изболится, — расстроенно пожевала губами бабушка Фекла, все еще, видимо, жалея об уходе Митьки-пильщика. — Раньше, бывало, без всяких заводных пил скорее управлялись.

— Ну и бог с ним, с кряжем! — успокоила сестру бабушка Анисья. — Мало горя! Ты скажи, Геноньку вот жалко. — Она говорила «Генонька», значит, уже и осуждала его за что-то. Леонид Антипович эту манеру своей матери знал: чем более недовольна она человеком, тем более ласкательным именем его называет.

Оказывается, началась вся эта канитель еще вон когда. После смерти дедушки Платона на пасеке перебывало охотников до легкой жизни много, да то в пчеловодстве не разбирались, то просто не выдерживали: летом догляд да уход нужен — не отлучись, а зимой тоже не проще: пчел подкармливать надо, рамки и улья мастерить, вощинку прессовать — все самому! А иные в запой ударялись, бражку-медовуху гнали и хлестали, не просыпаясь от пьянок. А Генка был в армии, отслужил и больше года шоферил в городе, думали, уж так в городе и останется. И вдруг является. «Что, говорит, слыхал я, ухайдакали пасеку-то дедушки Платона?» — «Ухайдакали…» — «А мне, говорит, доверяете? Хочу возродить ее в прежнем виде! Да не с панталыку я сбился, в своем, мол, уме и прошу послать меня на курсы пчеловодов!» Ну, правление и решило: послать на курсы. Съездил. Вернулся и первым делом увел от Митьки Куприхина свою зазнобу, Любаху Губанкову, которая ждала его из армии не год и не два — четыре года матросской службы, но как стало известно, что осел демобилизованный моряк в городе, до Листвяженки не доехал, — в тот же месяц вышла за Митьку, не попавшего на службу по болезни и все эти годы увивавшегося за Любой. Назло Генке, надо понимать, вышла… Ну, переехали они с Генкой на пасеку, отремонтировал ее новоиспеченный пасечник для зимнего жилья (после дедушки Платона ни один не зимовал в Черемуховой, обходились наездами из деревни). Через год Люба родила мальчонку, внука Варе, а Генка собрал более десятка роев в старый роевник дедушки Платона.

Еще через год появился второй сын, а Генка сдал в колхоз четыре тонны меда — почти в полтора раза больше плана.

И вдруг, как гром средь ясного неба: Генка тетки Варвары ворует в колхозе зерно!

На исходе ночи, когда в деревне начинают горланить первые петухи и сон свинцово смеживает веки, комбайнеры, погасив фары и заглушив моторы, вздремывают на полчаса, не больше, — до того момента, когда начнет развидняться и сонливость как бы поотпустит немного. В эти-то полчаса кто-то верхом на лошади успевал бесшумной тенью подъехать к одному из комбайнов, нагрести пшенички в переметные сумы и благополучно отъехать. Замечали мазурика чаще всего в тот момент, когда дело им уже было сделано — пшеница в сумах, сумы на лошади, сам мазурик в седле. Иные со сна, сгоряча, схватив гаечный ключ, с матом кидались вслед за всадником — но куда там! Для острастки стреляя вверх из двустволки, всадник пускал свою лошадь галопом и скрывался в ближайшем ельнике. Устраивали засады, но ночной мазурик то ли всегда был осведомлен, то ли чутьем угадывал, к какому комбайну не стоит сегодня соваться, — всякий раз уходил, полоша ночь выстрелами. И единственной уликой было — след просыпанной пшеницы (вроде как ручейком стекала из прорванного угла сумы), ведший по проселку в сторону Генкиной пасеки.