Леонид Антипович посмеялся, а Генка с ходу подлетел к Платону Алексеевичу и как ни в чем не бывало взял у него из рук берестяной роевник. Утихомирившиеся пчелы сплелись в нем в живой комок.
«Молодец, Генка! — сказал Платон Алексеевич. — Может, пасечником будет, не то что ты, бергал». — Он поерошил волосы Виктора, по привычке обзывая бергалом — городским человеком, и только после этого, степенно оглаживая окладистую бороду, подошел к Леониду Антиповичу, обнялся, расцеловался с ним.
«С возвращением тебя, Леонид! То-то мать твоя Анисья намедни трундила — сон там какой-то ей привиделся, будто гостю быть. А я ишо посмеялся над ней… А оно вишь как обернулось».
Платон Алексеевич был особенно рад видеть племянника Леонида живым-невредимым, утер казанками узловатых пальцев повлажневшие глаза (два сына его из трех и зять, Генкин отец, с войны не вернулись).
Закурили едучий Платонов самосад, заговорили о войне — и о той, какая только что закончилась, и о той, на которой воевал когда-то сам Платон Алексеевич. «Война-лихоманка… Наши-то вон, Семен, Иван и Федор, Генкин отец… Варю жалко, исхлесталась вся, в колхозе одни бабы да мы, старики. Говори, добро ишо, что я дюжаю, пособляю чем могу. Были года — ни картошинки, ни ячменинки в колхозе, — на меде и выезжали. Весь колхоз кормился. Возили медок-то в город да на продукты какие и меняли. И пережили! Грех, грех пасеку забывать, особливо эту, в Черемуховой. А что останется опосля меня? — как бы сам себя спрашивал Платон Алексеевич. — Не вечный же я. А замены-то ведь нету, Леня. Ну, бабу какую поставят — дак без мужика здесь не сладить, силов у бабы не хватит. Я как думал: ребята с войны вернутся — хоть одного да сманю на пасеку…»
Про младшего своего сына Михаила, сразу по возвращении с войны переехавшего в город, Платон Алексеевич умышленно не упоминал, будто того не было вовсе. И больно было видеть Леониду Антиповичу, как дядя Платон, воплощение для него чего-то огромного, чему не сразу дашь название, — тут и сила, и сноровка, и умение всякое, и нрав веселый, — стоял перед ними растерянный, ссутулившийся, со слезинками в углах глаз. И сейчас, как живой, перед глазами — в холщовой рубахе, перепоясанной плетеным шнурком, в холщовых крашеных штанах с продавленными коленками и чересчур свободной мотней, в намазанных свежим деготьком сыромятных бутылах — голенища перетянуты у колен тонкими ремешками с медными кольцами. И сивая, с желто продымленным верхом борода опущена на грудь, пепельно-шелковистые волосы на висках и затылке придавлены мятой поярковой шляпой.
Возможно, где-то в глубине души Платон Алексеевич надеялся исподволь уговорить своего племянника — хотя бы ему передать пасеку, но из этого ничего бы не вышло: тот уже навострился уезжать в город, где жил с семьей еще до войны. И Платон Алексеевич, видно, чувствовал это.
О том и вспомнил сейчас Леонид Антипович. Молчаливо шел он вдоль ручья, по памяти спрямляя путь.
Пасека открылась сразу, как только уткнулись в Черемуховую лощину. Люся застряла у первого же куста, обсасывая ягоды прямо с ветки, а Виктор с отцом, обгоняя друг дружку, поднялись на угорье и чуть было не попали на стан с ульями, если бы их не остановил заливистый лай кудлатой дворняги, метнувшейся навстречу. Они и испугаться-то как следует не успели, как из дома с звонким окриком: «Цыть, Малка!» — выбежала босая, простоволосая девушка.
— Никак Люба? — шепнул сыну Леонид Антипович, видимо растерявшись.
— Кто ж еще-то! — подталкивал тот его в спину навстречу засмущавшейся хозяйке, досадуя, что отстала Люся. Виктор тоже помнил, как стеснительны здесь девушки и молодые женщины, как откровенно не любят они мужских компаний. Вероятно, Люба уже знала от Гены о предполагавшемся приходе гостей, но тем не менее они застали ее врасплох — пришли не со стороны проселка, а из кустов, от ручья.