Генка выговорился, притих, и все долго сидели молча. И в этой по-древнему чуткой тишине явственно возник далеко в деревне и смолк, будто надломленный, первый петушиный крик. Генка встрепенулся.
— Дядь Лень, — изменившимся голосом сказал он, — давайте-ка спать! Че мы в самом деле полуночничаем. Стели им, Люба, а я счас мигом… Гляну пойду на коня, как бы не расстреножился…
Генка встал и, ни на кого не глядя, вышел из избы, Люба выпрямилась, напряженно застыла, вся превратившись в слух. Генкины сапоги сочно зашмурыгали по росяной траве, звук шагов удалялся стихая, и вскоре где-то у Черемуховой лощины послышалось отрывистое ржание лошади. И еще через мгновение будто ударили глухо, с дробным перестуком, копыта по мягкой пыли проселка.
— Куда это он? — спросил Леонид Антипович.
Люба откинулась к стене, и лицо ее на фоне потемневшего от времени кругляка казалось неестественно белым. Теперь только было слышно как бы нараставшее тиканье ходиков, все заполнил собой их назойливый стук, оборвавшийся ружейными выстрелами, прозвучавшими далеко дуплетом.
— Мать твою в душеньку-то… Он что, сдурел?! — Ломая спички, Леонид Антипович прижег первую за вечер папиросу.
Люба сидела, как изваянная. Снова полнилась тишиной эта ночь, и казалось, колдовскому ее безмолвию не будет конца.
— Слушайте, вы, мужчины, надо же что-то делать! — растерянно произнесла Люся. Она то внимала темноте за окном, то с испугом глядела на отрешенно замершую молодую хозяйку.
— Далась ему эта правда… — глухо и устало откликнулась Люба. — Все Митьку ловит, которую уже ночь.
Леонид Антипович, для чего-то загасив папиросу, выбрался из-за стола и, скрипя половицами, вышел на улицу. Вместе с последним часом ночи падал на землю окаянный сон. Все стояло недвижимо и немо. Даже не было никаких запахов.
Но уже смутно, словно вырастая на глазах, подступали вздыбленные Белки́, и над ломаным их окоемом опалово обозначился край неба. Полоса на глазах ширилась, оттесняя тухнувшие звезды в беспредельный купол, и снизу, над самыми снегами, мало-помалу начинало алеть.
Странное чувство было в душе Леонида Антиповича, Снова нахлынуло на него то дневное смятенное состояние, когда он словно впервые узнал для себя малую свою родину. Но теперь на это его ощущение как бы накладывалось предчувствие какой-то неясной тревоги. Он понимал, что это никак не могло быть связано с историей Геннадия — парень платил за свое временное отступничество сам, отпущенной ему мерой. Видимо, то, что вызывало тревогу Леонида Антиповича, исходило теперь только от него самого, это было неизбежным продолжением его нынешнего возвращения сюда.
1968
КУКУШКИНЫ СЛЕЗКИ
Он и думать о ней забыл, уж столько лет прошло, и давно стало выветриваться в памяти, где и когда это случилось, — и вот на тебе! Прибежал кто-то из соседской ребятни, заполошно прокричал ему: «Ванька, твоя родная матка вернулась!..» — и весь мир встал дыбом.
— Иди ты, какая еще там мать… — упавшим голосом сказал он парнишке, принесшему весть, и вместо того, чтобы пугнуть его хорошенько и вообще сказать что-нибудь крепкое, чтобы взять себя в руки и как-то скрасить незавидное свое положение, в котором он так позорно оказался на виду у приятелей, Иван слабенько катнул от себя мяч и сел прямо на землю. Потом тут же поднялся и, жалко улыбаясь, затрусил вслед за гонцом.
Дом притих, как ему показалось. На скамейке у подъезда насторожились вековечные старухи и будто поджидали его, чтобы повыспросить: «Дак у тебя, Ваня, родная-то мамка живая, стало быть…» Он шмыгнул мимо них, насупленный, не подкупный ни на какие тары-бары, а в коридоре, услышав полыхнувшие из комнаты голоса, опять растерялся.
Тут бы ему и погодить, одуматься: на кой она теперь, отыскавшаяся мать? Чего ради он бежит к ней сломя голову, — или это не по ее вине он скитался с сорок третьего по сорок пятый по детдомам, пока не вернулся с войны отец? Где же та детская обида, когда он твердил плачущему отцу-фронтовику, что вот вырастет, отыщет проклятую лынду, где бы она ни скрывалась, и такого задаст ей трепака — век будет помнить!
Он стоял в коридоре и боялся, чтобы кто-нибудь из соседей не выглянул в эту минуту и не увидел, как он держится одной рукой за чужой велосипед, висящий на гвозде, и бестолково гладит ладонью другой по волосам, от макушки к чубу, и прислушивается к невнятной перебранке в своей комнате. Он не отдавал себе отчета в том, что стоит и ждет, а вдруг она выйдет в коридор, его мать — та, родная… — выйдет просто так и увидит, сразу узнает его, и здесь, не на людях, не на глазах отца и мамы Тони, он как-нибудь с ней поздоровается. Смятенный, он вдруг понял, что не было теперь в его душе злости. И обиды, пожалуй, не было, — нестерпимо хотелось одного: чтобы открылась дверь и вышла чужая и нечужая эта женщина, его родная мать, ни лица, ни голоса которой он не помнил.