Вскоре они свернули влево, угадывая за сизым ельником высокой озы буровой участок, где ждал их Костя.
Был Фролкин черед вертеться на зажимках. С надсадным скрежетом, рвавшимся наружу вдоль штанги, буровая желонка врезалась в грунт.
— Поет… голубушка, а! — кричал сверху мастер, равномерно поухивая трехпудовой «бабой». — Голос-то какой… Андрей Сергеич!
— Это не она, это он — террасный галечник! — отозвался Костя, закидывая длинные свои ноги на поворотах. — Третичный аллювий, возраст — поболе миллиона!
— Третичка… третичечка! — орал на всю долину Фролка. Удары его становились все реже, он отпустил веревочные петли, выпрямился и, держась одной рукой за штангу, смахнул рукавом пот со лба. — Я ее, эту третичечку, никогда так не любил, Андрей Сергеич, мне этот звук сердце бередит — по науке живем, скажи хоть что-нибудь, Илюха!
— Бэ-бб-бренчишь, как бо-бо-бо… это… ботало.
Илья тяжело сопел, берег силы; кто-кто, а уж он-то знал, что такая веселость мастера ничего доброго не сулила — теперь, когда врезались в галечник, загоняет, как бычков на самане. Теперь он не даст им ни минуты роздыху. А при таком ритме Андрея и Кости вряд ли хватит надолго. Ладно, если скоро заглубят до конца штангу — начнут подъем желонки, а это все-таки перекур. Но сейчас только давить и давить, а то все пропало — галечник в стволе заклинит желонку.
— Хорошо, хорошо, Фрол! Нет, правда, все так и надо. — Загнанно дыша, Званцев поднял от земли голову, пытаясь снизу глянуть на мастера, да запнулся за выступавший из мха пенек — едва лишь не выстелился, почти на коленях проволокло его за патрубком. Быстро перебирая ногами, пристроился на место, снова попал в ритм, но Илья почувствовал, что дыхание инженер сорвал. Перед этим он стоял на зажимках — считается легкая работа, но это только сказать легко. Уж на что Фролка — моторный мужик, а больше двадцати ударов кряду и он не выдерживает.
— Наддай, наддай, что вы, как неживые!..
Зеленый хоровод все ближе подступал к Фролке, будто норовя сорвать его с зажимок. Так быстро, пожалуй, под его треногой еще никогда не бегали. Вот этот азарт в работе Фролка и любил больше всего на свете, он чувствовал себя в такие минуты не просто бурмастером ручников — кем-то гораздо значительнее, хотя и не думал ни о каких сравнениях. Любая хворь и забота на диво отступались от него, ему было так хорошо, как, наверное, бывает при счастье.
орал Фролка, перекрывая скрежет желонки. Он напялил поглубже кепку, привычно согнулся, чтобы подхватить пеньковые подвески «бабы», и только на мгновение выпустил из рук штангу — в ту же секунду там, в глубине, желонка царапнула за неподатливый валун. Штангу будто повернули в обратную сторону, разогнавших ее людей ломала теперь их собственная сила. Илья упал на колени, а Фролку бросило на свободный патрубок, крутануло и кинуло в сторону — на единственный под треногой пень.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Машину Уваркина далеко слышно.
До чего же вечно надсадный звук, будто вездеход буксует, даже посуху на ровном месте, и дрожит и дребезжит разношенными и склепанными деталями так, словно сам баба Женя от разных напряжений ломается, бьется через силу в узкой для него кабине и пинает яловыми коваными сапожищами по педалям, по мотору, и машина вот сейчас, на склоне, не в силах больше справиться с этой энергией, развалится на виду у поднятого, как по команде, лагеря.
Ан нет, напрасно, товарищи, ждете этого зрелища, ЗИЛ-157 — он видал виды, он еще не скоро развалится и вытряхнет из себя Евгения Ивановича, как какую-то обтрепанную клушу из старой корзины. Вот он и по этой четвертичной морене спустился, век бы ее не было, — чуть только дождик взбрызнет, она враз, глинка эта бордово-бурая, тугопластичная, вязкая, слабоувлажненная, комковатой текстуры, с включением окатанной гальки и гравия… как там еще про нее геологи-то пишут?.. от дождя расквасится, и заскользишь, и заплаваешь на ней всеми колесами, того и гляди, на боковую сыграешь. И вот изжеванную шинами лежневку миновал; и по шатким, расхоженным бревнам накидного мостка прокрался; и теперь осталось всего ничего: подъем по-за соснами, разворот у кладбища, и с пшиком, с пылью последняя работа тормозов у бочки с лопатниковским бензином. Как бы вконец изнемогшая, тотчас в смертельной усталости прикорнувшая — с глухим, но явственным шипом, невесть откуда исходящим, даже, кажется, из пропыленных досок старого кузова, — машина выпускает наружу невредимого, — только взмокшего слегка от тепла мотора и общего погодного удушья, — того самого, ради которого и ревела мотором столько километров и изнашивала свои драгоценные части.