Отец запутался. Ему казалось, что в это трудное и для него самого и для всех людей время надо как-то особо устраиваться в жизни, именно устраиваться, а не просто жить. Отец малого не хотел — это в нем всегда было. Но он не так и не там ловил своего журавля в небе.
Он забрал меня одного, как старшего (и в этот год, к потом еще лет пять-шесть ко мне он относился ровно, ни любви своей не выказывал, ни злости, досады, скажем, какой-то), и втроем мы уехали за Иртыш, на гремевший некогда прииск. Продал он выделенную бабушкой телку, вещи кое-какие свои военные отнес на толкучку, и покатили мы «за бонами» — золотым рублем из отцовой сказки. И еще двоих приятелей с семьями сорвал он с места. «Да вы хоть знаете, — убеждал, — как там до войны люди жили?! А, не знаете, тогда и не говорите, если не знаете… И не хотите — не ездите, а я — решил! Под лежачий камень вода не подтечет».
Конечно, прииска там никакого не оказалось, отец растерянно походил по заброшенным выработкам, глядя на сгнившие деревянные бутары, отмахнулся от проклинавших его друзей («Ну и катите туда, откуда приехали, паникеры!») да и купил на остаток денег глинобитную мазанку с потолком-крышей из плетеных прутьев, с глиняным полом и подслеповатыми окнами. «Не горюй, Фая! — хорохорился он. — Ты погляди, огород у нас какой, здесь соток пять, не меньше! А земля какая — ты видела? — ты ж видела, какая земля! Насадим картошки, зелени разной, а хлеба я достану, верь мне — достану! Не такой я человек, чтобы держать семью без хлеба!» И верно, без хлеба мы почти не жили. Не считая тех частых случаев, когда на пять, на десять дней задерживался отец сверх срока в каком-нибудь из колхозов, куда он ходил на заработки. Мы с матерью Фаиной Яковлевной ели картошку, считали дни и коротали время за игрой в самодельные карты, с трудом прожевывали картошку и не спускали с дороги глаз, и мать, напряженно прислушиваясь к шорохам за темными окнами, не постучит ли отец: «Фаина, открой!», утешала меня и себя заодно бодрой, якобы веселой, приговоркой: «Картошечка бобками, картошечка колобками, картошечка терта на четыре сорта…» — и рассказывала мне, какой это незаменимый продукт — картошка, и сколько из картошки можно приготовить блюд, и что вообще нельзя умереть от голода, если есть картошка… Отец приносил треть мешка муки, и мы ели лепешки, и завтра лепешки, и послезавтра лепешки, и я готов был поверить, что вот с лепешек с голоду не умрешь!
Потом отец сказал, что ему опостылела эта мотанка по колхозам, где-то закалымишь, а где-то и на лепешку не дадут, и порешил он, что еще раз попытает счастья на соседнем прииске, где якобы идет хороший касситерит.
Но опять опоздал отец… К нашему приезду из аула, где был прииск, разбежались почти все старатели. Отец кое-как уговорил оставшихся поискать новые места, где, как убеждал он их, «касситерита — руками греби!» Знает, мол, он такие места… Стал отец бригадиром. К концу дня приходил он домой измученный, мокрый, осунувшийся, приносил то со стакан, то с полстакана зерен касситерита; добыча такая — несколько рубликов на бригаду, это тех еще рублей, до реформы сорок седьмого года.
Бригада стала разбегаться, отец слег и провалялся всю весну — ноги опухли, пошли нарывами от каждодневного стояния в студеной воде на бутарах. Теперь мы с матерью кормили отца, собирая прошлогодние колоски пшеницы на едва освободившейся от снега стерне. Но вскоре и меня свалил надолго брюшной тиф; однако не судьба — выжил. Первенец же отца с Фаиной Яковлевной умер. От воспаления легких, — пенициллин до наших приисков тогда еще не дошел.
И надумал отец переезжать в город, устраиваться по довоенной своей специальности электросварщика. «Хватит, Фаина, поколесили…» Словно сознавался отец, что какая-то пора в его жизни кончилась, журавля в небе он не поймал, не повезло, так пусть уж будет в руках надежная синица. «Уж синицу-то я не упущу», — словно обещал себе отец.