— Видать, ты не очень-то веришь в мое существование, — сказала она однажды.
— Да, я не до конца в этом уверен, — ответил Габриэль. — Люди, подобные тебе, просто-напросто не появляются в жизни таких, как я. Норма нашей жизни — что-то вроде приемлемой неудачи. Ею я и довольствовался. Научился жить с ней, как научились все остальные. Невозможно же ожидать, что в один прекрасный день стул, стоящий рядом с твоим, займет совершенная женщина. А потом еще и позвонит, и придет к тебе, прекрасно одетая, с бутылкой вина и цветами…
— Я ведь действительно существую, — сказала она.
— Да, но мне все еще трудно в это поверить.
Приехав на Рождество к матери, в гэмпширскую деревню, и приводя в порядок ее облетевший садик — сметая в кучу последние опавшие листья и черепки разбившихся цветочных горшков, — Габриэль вдруг почувствовал себя находящимся не здесь, а где-то еще. Он оттянул край толстой перчатки, посмотрел на часы и попытался представить себе, что делает сейчас Каталина в Копенгагене, в ее родном доме, который стоит по соседству с окруженным позеленевшими от времени статуями собором Святого Фредерика. Пирог, который его мать разогрела на ужин в канун Рождества, воображение Габриэля обратило в пиршество из закопченной сразу после отлова рыбы, жареного гуся с ломтиками яблок и glögg'a — пунша из красного вина, который любовно описывала ему Каталина. В церкви он едва удостоил взглядом хор, оба глаза были нужны ему, чтобы не отрываясь смотреть на экран мобильника в ожидании обещанного послания, — один глаз мог и проглядеть то единственное поздравление с праздником, какого он жаждал: «Получено 1 сообщение».
С Каталиной казалось возможным все, что угодно, более того, все словно озарялось ярким светом. Поскольку каждая частность их романа, начиная с самого начала, была попросту невероятной, дальнейшие совершаемые Каталиной чудеса — такие как превращение вечера в то, ради чего стоит жить, а дня — в то, что можно, просыпаясь, радостно приветствовать, — воспринимались Габриэлем как нечто обыденное, просто-напросто то, что она умеет делать. И, задаваясь вопросом о том, когда же он потерял себя, перестал быть хозяином положения — или к чему там свелась его капитуляция, — Габриэль получал ответ, который казался ему не связанным ни с ним, ни с его прошлым: только с ней. Теперь происходившее поработило его (когда Габриэль был только еще начинавшим барристером, один клиент по уголовному делу сказал, что его поработил героин); та точка их внутреннего ландшафта, в которой возникла взаимозависимость, была давно ими пройдена.
Любовь настолько сильная до добра не доводит. Она вредна для здоровья. Вероятность того, что врачи называют хорошим исходом, мала, уж это-то Габриэль сознавал даже тогда. В самой сути большинства прочитанных им книг западных авторов и увиденных спектаклей содержался некий изъян, который и сформировал его представления о себе. Столетия западной культуры породили, казалось ему, мысль о том, что наисильнейшие чувства — суть и самые достойные: любовь к другому человеку, безрассудная страсть дает тебе земное счастье, к которому ты обязан стремиться, а те, кому не удастся изведать ее, являются, в определенном смысле, неудачниками; меньшинство же, познавшее это счастье, и еще меньшее число тех, кто сумел удержать его (впрочем, возможно, и те и другие) и видел, как оно мало-помалу преобразуется в нечто менее изнуряющее, проживают свои жизни наиболее достойным образом. И когда вострубит над землей архангел, их будут короны и лавры.
И все же так ли уж завидна была подобная жизнь — вечно на грани паники, в отчаянном ожидании легкого писка мобильника, с вечной неспособностью думать здраво и ясно? Даже в тисках этой страсти Габриэль, обуреваемый только одним желанием — снова увидеть свою любовницу, позволял себе то, что в апелляционном суде именуется особым мнением.
Тем не менее потери такой женщины было бы достаточно, чтобы сделать несчастным любого — и до конца его дней, полагал Габриэль. Разве можно с надеждой смотреть в завтра, если оно, как и любой другой день, откажет тебе в том, чего ты жаждешь сильнее всего? Но дело не только в этом, понимал Габриэль. Он мог, хотя бы отчасти, относиться к утрате Каталины философски. Он сосредотачивался на воспоминаниях, на воскрешении неистовой радости, которую узнал с ней. Просить о большем — это было бы неразумно. У него осталась фотография Каталины, всего одна, хранившаяся в мобильнике и сделанная в кафе, — в Стокгольме, где они провели последний свой уик-энд. Однако телефон он с того времени сменил, а отыскать USB-кабель, который подошел бы к старому и позволил скачать из него ту картинку, не смог. К тому же и батарейка телефона давно сдохла, а подобных ей, по-видимому, уже не существовало на свете. Иногда Габриэль брал старый телефон и подбрасывал его на ладони, ощущая тяжесть потери.