Выбрать главу

Бабушка свистела носиком.

Тогда Варенька приоткрыла окно.

- Ты зачем это пришел?

- Может, мы... погуляем?

- Ты с ума сошел! Когда я дежурю...

Костя подвинулся к самому окну, такой же робкий.

- Мы бы немного... по саду.

- Ты как сюда попал? Калитка разве не заперта?

- Нет, я через ограду... Там ведь дырка в ограде - планка одна вынута.

- Вот глупый!

- Очень уж ночь хорошая! - вздохнул робкий Костя.

А ночь была такая, что только подышать ею минуту и вот уж усидеть нельзя.

В саду было несколько груш-скороспелок; теперь (весна была ранняя) как раз они зацвели и ночью пахли куда крепче, чем днем. Потом соловьи... не в этом - тут их пугали кошки, - в соседнем саду, капитана Морозова, - у него насчет кошек было строже.

Груши и соловьи были только заметнее, а о всех других запахах и других звуках, так перемешанных, таких особенно теплых, апрельских, таких уездно-городских, подумать словами как-то даже и невозможно было. Усидеть на месте нельзя, а почему - бог знает. Почему иногда человеку каждый корявый сучок - родной брат, каждая козявка - сестра, и к парной земле хочется припасть губами?

С вечера прошел маленький дождик, и теперь еще пахучей стало, чем раньше. Даже и та трава, которой еще не было, которая завтра еще пробьется на свет, и та уж пахла.

От луны сад внизу расписало тенями, и от свечки в окне, за Костей, в куст барбариса полезла тень.

- На минутку можно бы... - сказала Варенька.

- Ну да, а то на сколько же? - просиял Костя.

- Как же?.. В окно?.. Нет - застучу.

- Я помогу, ничего, - и протянул руки.

- На, платок мой теплый возьми.

- Да ведь и так тепло.

- Ну, все-таки, - и, поставив ногу на подоконник, еще раз оглянулась на бабушку.

Из сада, насколько могла, притянула внутренний ставень и закрыла окно, чтобы на свет не залезло что-нибудь такое, чего не нужно. И когда очутилась в саду рядом с Костей, - "Вот спасибо тебе!" - сказал Костя.

IV

Из-под теплого платка, накинутого на голову, снизу вверх на длинного Костю птичкой смотрела Варенька: а что он сделает? а что он скажет? а как поглядит?.. Теперь, ночью, все это было так таинственно: и то, что тополи над головой шуршат, как жуки, и то, что груши пахнут крепче, и то, что тени от сучьев так же черны, как сучья, и то, что дышать так легко и сладко, и то, что бабушка зачем-то благословила ее (иначе она никак не хотела назвать того, как ее вспомнила бабушка), и то, что Костя какой-то новый и с ним хорошо.

- Видишь ли, Костя, - сказала она подумав, - я вот только за бабушку боюсь, а то бы мы с тобой и по улицам погуляли.

- За бабушку что же бояться? - сказал Костя радостно. - У нее ведь болезни никакой нет: у нее marasmus senilis.

- Что-что?

- Старческая дряхлость, а не болезнь... Долго она еще тянуть может.

- Что ты! Доктор сказал... а иначе - зачем же нам и дежурить?

- Так у вас времени больно много.

- Какой ты грубый, Костя! Я не пойду с тобой.

- Ну, что ты... ну, прости... Доктора, ведь они мало о человеке знают... Только то, что он должен когда-нибудь помереть... Это я так... Ну, пойдем.

- А где же тут планка вынута?

- Она вот здесь; она не вынута - ее отодвинуть можно.

- Это ты ее и сломал, здесь все планки были целые.

- Что ты, Варенька! Совсем не я.

- Ты, ты, ты, - уж не притворяйся, я ведь все равно никому не скажу.

И когда Костя помогает ей пробраться сквозь ограду на улицу, Варенька чувствует, как бережно прикасаются к ней его большие руки; ей весело; ей хочется засмеяться звонко; но смеяться звонко нельзя: ночь, и она доверчиво и благодарно прижимается к Косте плечом.

На улице еще светлее. Безобидные собаки где-то лают, мелкие; сказать лишь: "Шарик, Шарик! Ты что с ума сходишь! Ах, Шарик, Шарик!" - вот уж и завилял хвостом. Вдоль улицы - белые акации одна в одну, как пышные букеты. Прямо под луну попала "Белошвейная специальность белья и метки", - так и сияют буквы, а ближе - кусочек ржавой черной жести над калиткой; лет десять назад на нем была надпись: "Константинопольский сапожный мастир - Асанов"; теперь облупилось, осталось одно ушко сапога.

Лет десять назад тут на углу была рубленая низенькая кривая хата, мимо которой боялась ходить Варенька, а теперь поставили дом приличный - белый, в полтора этажа, и на улицу палисадник.

- Я так не люблю, так не люблю, что я брюнетка! - почему-то говорит Варенька вздохнув. - Когда я была совсем маленькая, ложусь, бывало, спать, молюсь: "Господи, ты ведь все можешь... Ну что тебе стоит? Сделай, чтоб я была блондинкой, чтоб у меня пышные белокурые волосы и чтоб вились... боженька, сделай!.." Очень я усердно молилась, ты не думай... Вставала утром, бегом к зеркалу: нет, такая же!.. Ревела я тогда, как телушка.

- Зачем тебе блондинкой?

- А затем... что ты ничего не понимаешь в этих вещах.

- Нет, понимаю.

- А два года назад... ну да, в третьем годе... поехала я к подруге Кашинцевой на дачу в Святогорский монастырь, на каникулах... Вот где хорошо было! Сколько на лодке катались, грибы в лесу собирали!.. Ну, хорошо. И там ведь много дачников, красный ряд есть. Купила я себе материи на кофточку, и вот как-то меньше, чем надо; всего-то и меньше на пол-аршинчика, а кофточки не сошьешь. Покупала вечером, лавки закрылись... Ну, ладно, думаю: завтра докуплю... А ночью вдруг пожар, ты представь, - красные лавки горят! Бежим смотреть, а я только об одном: пусть себе горят, если так им захотелось, только бы моя не сгорела: нигде больше такой материи не было - ну нигде. Вот я и молилась!.. И ты вообрази: она-то, моя-то самая лавка, именно и загорелась! Вся сгорела, дотла... Пропала моя кофточка! И говорили, что лавочник сам поджег, знаешь, чтобы страховку получить.