Что господин Крыжов личность необыкновенная, было видно сразу – по обветренному, мужественному лицу, по спокойным глазам, по небрежной ловкости, с которой он управлял обеими повозками: и передней, в которой ехал сам, и задней, где разместился Кохановский с портфелями, чернильницами, переписными листами и прочей канцелярией. Со своей норовистой каурой лошадкой уездный статистик совладать не смог, и на второй версте пути Крыжов отобрал у него вожжи – привязал к задку своих саней. Поразительно, но каурая сразу успокоилась, и охотно бежала сзади, даже не натягивая поводьев. Животные отлично чувствуют, с кем можно артачиться, а с кем нельзя. С Львом Сократовичем явно не стоило.
«Чудеснейшим», правда, товарищ председателя Фандорину не показался. Поскольку повозка Кохановского была перегружена, «турист» и его слуга поместились в передних санях, так что у Эраста Петровича была возможность разглядеть этого человека вблизи.
Крыжову было, пожалуй, лет пятьдесят. По виду обычный крестьянин: в овчинном полушубке, в валенках, перепоясан кушаком, серая борода по-мужицки неухожена, руки грубые, с обломанными ногтями. Но посконность не изображает, говорит по-столичному, без сермяжности. И к народу-богоносцу, похоже, относится без обычных интеллигентских слюней. На вопрос, как он собирается уговаривать раскольников не противиться переписи, товарищ председателя презрительно сплюнул коричневой от махорки слюной.
– «Уговаривать». Эту публику уговаривать – только хуже делать. Припугну как следует: мол, станете упираться – казаки вас насильно пересчитают. Казаков они в жизни не видывали, да у нас в губернии их и нет, но тем оно страшнее. Мужик – дурак. Его, дикаря сиволапого, надо к свету за шиворот волочь, да еще палкой погонять. – Подхлестнул крепкого мохнатого конька, без труда тащившего сани с тремя ездоками, затянулся цигаркой, снова сплюнул.
Впрочем, Лев Сократович предпочитал помалкивать, быть приятным не пытался. На Фандорина с Масой взглянул всего один раз, в самом начале, очень внимательно, и больше головы в их сторону не поворачивал. Так что насчет «чудеснейшего» Алоизий Степанович явно спрекраснодушничал.
День был пасмурный, волглый, чрезвычайно теплый. Сани неслись по твердому, слежавшемуся насту лучше, чем по шоссе. Отправляясь на север, Эраст Петрович готовился к морозам, а угодили в оттепель. Дорожный термометр показывал плюс четыре, с веток капало, из-под снега кое-где выглядывал красивый зеленоватый лед.
Японец, надевший две пары шерстяного белья, ватные штаны, валенки с галошами, волчью шубу и лисий малахай, весь упарился. Наконец, не выдержав, снял шапку, подставил мокрый от пота ежик волос встречному ветерку.
Тут Крыжов, который хоть назад и не смотрел, но, оказывается, все видел, обернулся, вырвал малахай, нахлобучил Масе на макушку и буркнул:
– Скажите вашему калмыку, что он застудит свою глупую башку. На реке это моментально.
– Господин, мне не нравится этот человек, – пожаловался камердинер по-японски, но остался в шапке. – Мне очень жарко, и я сильно сожалею, что не захватил свой веер.
Утешился тем, что достал из кармана леденец и сочинил грустное семнадцатисложное трехстишье:
Русло реки белой змеей извивалось меж лесистых берегов. Покрытые тающим льдом сучья казались стеклянными, а когда из-за туч на минутку выглянуло солнце, все вокруг заиграло радужными бликами, будто качнулись подвески огромной хрустальной люстры.
Чувствительный к прекрасному японец немедленно откликнулся пятистишьем из тридцати одного слога:
Лев Сократович же по поводу буйства радужных сполохов сказал:
– Чертова иллюминация. Глаза заболели.
До первого староверческого поселения, большой деревни Денисьево, по Выге было 50 верст. Выехали из Стерженца еще затемно, и к полудню две трети пути остались позади.
Не спросив начальника, Крыжов вдруг объявил:
– Привал.
И повернул лошадь к берегу.
Быстро, не сделав ни одного лишнего движения, нарубил сучьев, запалил костерок. Стали пить чай с ромом из общего котелка, а ели всяк свое: статистик жевал малоаппетитные бутерброды с сыром, его помощник грыз какие-то бурые лоскуты – вяленое лосиное мясо, Фандорин с Масой подкрепились рисовыми колобками с сырой рыбой.
Поев, закурили: Крыжов пахучую махорку, Кохановский папиросу, Фандорин сигару, Маса костяную японскую трубочку.
Тут-то впервые и завязалось некое подобие общей беседы.
– Зачем поехали? – спросил Эраста Петровича бывший ссыльный. – Любопытствуете на наших могикан посмотреть? Или по делу?
– Любопытствую.
Как ни странно, но этот короткий и не слишком вежливый ответ грубому Льву Сократовичу, кажется, понравился. Может быть, своей откровенностью?
Второй вопрос был неожиданным:
– Вы какого вероисповедания?
Фандорин пожал плечами:
– Никакого. Всякого.
– Пантеист, что ли? – усмехнулся Крыжов. – Мне, собственно, все равно. Я в Боженьку не верую. А спросил вот зачем. Совет хочу дать. Коли вы по-всякому веровать можете, то побудьте-ка пока старообрядцем. Пускай не шибко богомольным, у городских это часто бывает, но говорите всем, что вы из староверческой семьи. Иначе ничего путного из вашего вояжа не получится. С «табашником-щепотником» никто и говорить не станет. Так что сигарки ваши припрячьте, а как въедем в деревню, перекреститесь двоеперстно, не щепотью. Умеете? Нет, неправильно! Мало сложить средний и указательный, нужно еще из трех остальных «троицу» построить. Вот так, – показал он.
Совет был неглуп. Выпустив последнюю струйку ароматного дыма, Фандорин велел Масе убрать курительные принадлежности на самое дно чемодана.
– Почему местные с вами-то разговаривают? – спросил Эраст Петрович. – Вы ведь раскольником не прикидываетесь?
– Я другое дело. Я ссыльный, а значит, по-ихнему, от царя пострадал. Поэтому мне доверяют и даже на мою махорку не серчают.
– А у меня старообрядчество вызывает восхищение! – воскликнул Алоизий Степанович, которому, видимо, нужно было поминутно чем-то восхищаться. – Это настоящее, исконное русское христианство. И дело не в обряде, а в духе. Православие – вроде департамента при правительстве, служит не столько Богу, сколько кесарю. Что это за Христова вера, если ее кесари поощряют? А раскол от государства держится наособицу. Только такою – нагой, гонимой, бессвященной – и должна быть настоящая вера! Не в пышных храмах она живет, не на епископских подворьях, а в душах. Здешние жители сплошь беспоповцы, сами службы служат, в домашних молельнях. Свободный выбор и радение за свои убеждения – вот что такое староверие!
Его помощник только скривился.
– Косность, суеверие и тупое мужицкое упрямство. Лучше сдохнут, а нового в свою убогую жизнь не пустят. Помяните мое слово, еще дождемся из-за переписи гарей.
– Каких г-гарей? – спросил Эраст Петрович.
– А это когда раскольники сами себя сжигают. Как во времена протопопа Аввакума. Тут по лесам, по скитам не одна тыща народу с молитовкой да песнопением заживо сгорела. И в восемнадцатом столетии, и при Николае Палкине, когда тот начал раскол прижимать. Старики со старухами помнят. Я-то по деревням много езжу, слышу разговоры. Для раскольника переписные листки – Антихристова печать. Знаете, как они говорят? Нечистый перед концом света хрестьянские души считает, чтоб ни одна не спаслась. Ходят кликуши, баламутят народ. Кто призывает в огонь, кто в землю живьем, а самые благостные – запоститься, то есть голодом себя уморить.
– Ну, до этого не дойдет, – махнул рукой Кохановский. – Поговорят и успокоятся. Боюсь только, как бы перепись не сорвали.
– Конечно, успокоятся, – с видимым сожалением признал Крыжов. – Без искры даже сухой хворост не займется. Эх, кабы во времена наших идиотских хождений в народ этакий подарок от властей. Уж мы бы мужичка колыхнули! А так только зря пропали, и какие люди! Один Сергей Геннадьевич всех нынешних эсдеков стоил…