Выбрать главу

– Врешь, жид.

– Не жид.

– Если не жид, сними штаны.

– Зачем это? – растерялся я.

– А затем, что всем жидам, когда они родятся, х… отрезают, мне батя сказал. – Он с победной улыбкой хитро на меня посмотрел.

Я почувствовал себя необыкновенно счастливым. Я абсолютно точно знал, что х… – так теперь следовало называть то, чем я писаю, – у меня есть.

– А вот и есть у меня х…! – радостно заорал я на всю улицу. – На, на, смотри! – И я, сдернув с плеч лямки коротких штанов, уронил их в пыль и, схватив в пригоршню все, что отросло у меня внизу живота за шесть лет жизни, изогнулся дугой, чтобы ему легче было рассмотреть. Я яростно тряс всем этим, громко выкрикивая: «Я не жид! Я не жид! Я не жид!»

В общем, я был принят в их компанию и делал все, что и они. Пас с ними овец и коз, носил воду из колодца, таскал с колхозных огородов молодую свеклу и репу и вообще набирался у ребят уму-разуму. Так, например, я узнал, что ветры, испускаемые нашим организмом, оказывается, горят наподобие газов из земли. Случай проверить это нашелся тут же. Старуха-мать нашего хозяина при ходьбе издавала звуки безостановочно и просто искушала провести с ней эксперимент. Ходила она медленно, не глядя по сторонам, в длинной юбке и платке. И вот с горящей лучиной я стал ее караулить. И однажды мне удалось, тихонько вынырнув из дверей и ступая за ней след в след, поднести лучину к самому ее заду. Но ничего не случилось – лучина не стала гореть ярче. Нет, то, что бабкин аппарат работает, сомнений не было – было слышно, но ведь хотелось и визуального результата. Тогда я подумал, что, может быть, длинная юбка мешает ветру выйти на волю, и изменил тактику. Встав на колени, я осторожно ухватил снизу подол юбки и, оттянув его на себя, засунул лучину внутрь. К сожалению, мне не удалось довести опыт до конца. Старуха повернулась, подпрыгнула и стала красочно материться, хлопая себя по ляжкам и по заду, пытаясь погасить загоревшуюся юбку. С воплем она погналась за мной, и мы ворвались на кухню, где мать возилась возле печки с ухватом в руках. Не раздумывая, мать треснула меня ухватом по спине и, схватив за ухо, выбросила на улицу.

Уже ближе к осени отец написал, что нам надо перебираться в Сибирь, в Ялуторовск, где было много ленинградцев и где жизнь была полегче, и что он получил для нас разрешение. Кроме того, ему как руководящему работнику разрешили отправить нам посылку с теплыми вещами. Кончался сорок второй год, приближалась зима, и мы стали готовиться к отъезду.

Мы – это я, мама и сестры. Бабушка и тетя Соня с дочкой оставались – на них не было разрешения.

Мать очень страдала, но сделать ничего не могла. У нее был долг перед своими детьми и своя судьба. С ними ничего не случилось, и они потом благополучно вернулись в Глухов.

В декабре, как только стало возможно, мы уехали. Ехали мы на полуторке, под завязку груженной бараньими тушами, твердыми от мороза, как камень. Платой за проезд были мамины сапоги на меху, присланные отцом из Ленинграда.

Мать сшила из старья мешок, набила его соломой и положила поверх баранов. Мы сели на него и, прижавшись друг к дружке, накрылись брезентом. Ехали почти всю ночь, иногда вязли в снегу, и мать с Инной вылезали, чтобы помочь вытащить машину из ямы. Шоферша брала нас по очереди в кабину погреться, хотя там тоже было холодно. Впрочем, нам путешествие не доставило особых хлопот – нормальная по тем временам поездка. Главное, что доехали.

Ялуторовска я не помню. Проскочил мимо, не удержался в памяти. Только один день оставил свой след.

Осенью, когда зима уже прихватывала ночным холодом воду в Тоболе, мы с ребятами прыгали по плывущим по реке бревнам, еще не сложенным в плоты. И я, не удержавшись на скользком бревне, упал в ледяную воду и стал тонуть. Меня вытащил мужик, прибежавший на крик ребят, зацепив багром за рубаху. Он завернул меня в ватник, добежал до ближайшего дома, где меня раздели, растерли полотенцем и заставили глотнуть самогона. Это был мой первый банкет.

ВЕСНА СОРОК ЧЕТВЕРТОГО

Наконец, наконец, мы дома в Ленинграде.

Я с трудом узнаю свой дом, улицу, квартиру. Лишь запах парадной, всегда затопленного подвала, сырой, не выветрившийся запах дров и еще чего-то, запах, который я с удовольствием вдохнул, узнавая и радуясь, – лишь его я не забыл за эти три года разлуки. Мне было уже почти восемь лет. Я был взрослым и самостоятельным человеком. Я обследовал ближайшие улицы и переулки, надолго отлучаясь из дома.

Наша улица была перегорожена баррикадой – две параллельные стенки от одной стороны улицы до другой, сваренные из толстой стали. Внутри – булыжники из мостовой. Мешки с песком у мостов на Фонтанке. Разрушенный бомбой Египетский мост.

Отца я, конечно, почти не помнил. Он показался мне каким-то маленьким, худеньким и очень старым. В сорок четвертом ему было тридцать девять лет. У него не было ни одного зуба – все выпали из-за цинги. Разговаривая, он все время, стесняясь, прикрывал свой старушечий рот рукой. У него была дистрофия второй степени, но он был жив, и весь как будто светился от того, что мы тоже все живы и наконец вместе. Папа был единственный, кто остался живым в нашей квартире. Все остальные умерли в страшную зиму сорок первого – сорок второго года.

Мама сразу кинулась убирать, разгребать, мыть и стирать. Квартира практически три года была нежилой. Я тоже обследовал коридор, кухню, знаменитую конуру от ванной, где и нашел свой довоенный самокат. Это была величайшая находка! Их уже не было в природе, их перестали выпускать. Мальчишки ездили на самодельных, сделанных из досок и палок, и на шарикоподшипниках. Мой же был заводской, из гнутых никелированных трубок, на колесах с резиновыми шинами. Мама, делая генеральную уборку, на кухне, за нашим кухонным столом, нашла пузырек с рыбьим жиром, который я еще до войны принимал из-за туберкулеза легких. Пузырек, видимо, упал со стола, да так ловко, что пролежал там три с лишним года, никем не найденный. Все восприняли это как счастливый знак – значит, к концу идет война, значит, все наладится и будет как прежде, до войны. Вечером мама поджарила несколько картофелин на этом рыбьем жире. Это был настоящий праздник. Все упивались запахом настоящей рыбы. Всем было совершенно наплевать, что картошка попахивала прогорклым жиром. И напрасно. Расплата наступила ночью. Мы по очереди бегали в туалет, выворачивая себя наизнанку. Вызвали скорую. Люсю отвезли в больницу. У меня от напряжения лопнули сосуды на глазах, я стал похож на кролика с красными глазами. И все равно, хотя еще шла война, жизнь радовала нас несмотря ни на что.

А было еще очень голодно и холодно. Мы прописались и получили карточки. Это был документ на покупку вещей и продовольствия. Карточки были разные. Кто, как отец, работал на военных заводах, получали карточки с буквой, или литерой «А». Неработающие получали самые маленькие карточки. Неработающие были уже никому не нужны – они ведь не приносили пользы государству. Доктрина Советского Союза: государство – все, человек – ничто – четко прослеживалась и в этом карточном распределении. Но то, что полагалось тебе получить по этой карточке, еще не значило, что ты это получишь.

Скажем, я, по-моему, имел право получить 200 граммов жира (говорили – «отовариться»), а реально давали 100, остальные или пропадали, или вместо них могли дать палочку дрожжей. А из твоей карточки вырезали маленький квадратик, где было написано: «Жир 200 гр». Такие же карточки были и на одежду, мыло, керосин, обувь и так далее. Булочные открывались в восемь утра. Часов с шести начинала собираться очередь. Мать посылала меня или Инну часам к семи. В восемь, к открытию, приходила она сама, а мы отправлялись домой. Довольно часто хлеба на всех не хватало. Там же, в булочной, можно было отоварить муку и сахар. Вместо муки, правда, могли выдать горох, а вместо сахара – конфеты или жмых от семечек. Мать долго не доверяла мне покупать что-либо самому – боялась, что у меня могут украсть карточки, или я их потеряю. Хлеб получали черный – белый был только для язвенников.

Существовал еще и черный рынок, на котором можно было купить все, но за бешеные деньги, которых у нас не было. Да и у кого они были? Все, что там продавалось, было украдено на разных складах, в том числе и военных. Кто-то умирал на фронте, а кто-то грел на этом руки. Как всегда и везде. Одежда, даже самая старая, никогда не выбрасывалась. Она или передавалась по наследству, или переделывалась, перекраивалась и снова носилась. Гимнастерку, которую отец доносил до дыр, мать распорола, вырезала из нее самые заношенные места – локти, плечи, добавила таким же образом обработанные старые довоенные отцовские штаны, от которых в дело пошли полосы ткани с внутренней стороны, и сшила мне курточку с молнией. Верх – плечи и часть груди – из штанов черного цвета, соединялся изогнутой красивой линией с зеленым низом, сшитым из гимнастерки. Присутствовали также два накладных кармана на груди. Очень красиво. Называлась эта модель почему-то «москвичка».