Груз этот выедал ему душу третью неделю. Лёд, как положено, постепенно таял. Крайние блоки оплыли до неузнаваемости, углы их скруглились, кладка просела на локоть. Из сливной трубки капало непрерывно, а к полудню, когда палуба раскалялась так, что ее приходилось поливать водой, иначе матросы не могли ступать на нее босиком, уже текло струйкой. Каждое утро плотник спускался вниз с меркой, тыкал ею в лёд и докладывал цифру, а Уоткинс ее записывал и мрачнел.
Одна выгода всё же обнаружилась. Талая вода была чистая, ледниковая, без бочковой вони, и команда, распробовав, пила её с восторгом, какого не заслуживала никакая вода на свете.
Самый дорогой подарок королю понемногу превращался в бесплатное питьё для матросов. Тоже неплохо, но, черт возьми, русский граф ждет от него совсем не этого!
К полудню они встали на рейде у Вайкики, где на берегу тянулись длинные строения королевского двора, а на песке лежали каноэ в три ряда. Уоткинс послал боцмана с известием: пришёл американский капитан, привёз послание и подарки, послан русским графом Толстым.
К полудню на берег вышел немолодой англичанин в холщовой рубахе, босой и важный, как церковный староста.
— Янг. Советник его величества. От кого, говорите?
— От графа Толстого. Из русских владений на северо-западе.
Янг переменился в лице. Губы дрогнули, брови, правда, вверх не полезли, но что-то в нём будто захлопнулось.
— Тогда ждите! — буркнул англичанин, повернулся и ушёл.
Уоткинс нахмурился. Ждать он не мог, товар уходил в льяла по каплям с каждой секундой. Пришлось вспомнить, что говорил ему граф ещё на Ситке, над кружкой пунша.
«К королю могут не пустить. Тогда не ломитесь в двери, Джерри. Устройте на берегу такое, чтобы он сам пришёл посмотреть».
Две больших доски и одна малая хранились прямо на палубе, надёжно принайтованные, чтобы не унесло в непогоду.
Он взял одну, позвал юного Тома Бигелоу, матроса восемнадцати лет, лёгкого, как кошка, и первого дурака на всю команду по части лазания, где не надо, и вышел на шлюпке туда, где волна заходила длинными пологими валами.
Про то, как этими штуками пользоваться, Уоткинс знал ровно столько, сколько рассказал ему граф на словах: лечь, грести руками, поймать волну, встать. Повторил Тому, тот лёг, погрёб. Даже волну поймал, но встать не успел и ушёл под воду вместе с доской.
Во второй раз доска выскочила из-под него и едва не проломила ему голову. В третий он проехал сажени три на животе, торжествующе поднялся на колено, и волна свернула доску набок, вывалив его в пену.
На берегу собралось человек двадцать. Сперва они смотрели молча, к четвёртому падению засмеялись, после шестого — принялись кричать советы. К восьмому падению неугомонного Тома в воду полезли двое молодых со своими досками и стали показывать, как надо: где лечь, где грести, когда вставать.
Том слушал, кивал, ничего не понимая, и продолжал падать. Уоткинс же сидел в шлюпке и не вмешивался. Толпа собиралась — большего ему и не нужно.
Через час на берегу стояло уже полтораста человек. Дети носились вдоль воды, взрослые спорили и хлопали, кто-то отбивал ладонями ритм волны.
А потом Том встал и прошёл на доске десятков пять ярдов — коряво, растопырив руки, приседая, после чего вылетел на песок под такой рёв, будто взял на абордаж английский фрегат.
Ещё через четверть часа сквозь толпу прошёл человек. Никто не трубил и не расчищал дорогу, просто люди на берегу подались в стороны, и Уоткинс увидел мужчину лет пятидесяти, огромного, с прямой спиной и тяжёлым спокойным лицом, в небрежно наброшенной накидке из жёлтых перьев.
Король Камеамеа пришёл посмотреть, что за ерунду затеяли иностранцы.
Уоткинс вылез из шлюпки, отряхнул сюртук, шагнул вперёд и произнёс фразу, которую заучивал две недели с голоса Моаны и Теи, а потом повторял про себя всю дорогу от Ситки.
— Я от русского графа, у которого две красивые жены.
Произношение вышло чудовищное. Смысл, судя по всему, тоже получился несколько иной, чем задумывалось. Камеамеа некоторое время молча разглядывал то его, то мокрого Тома с доской, а потом вдруг захохотал, откинув голову, громко, от души, и вслед за ним заржал весь берег.
Уоткинс покраснел до ушей, но соображения не потерял. Кажется, дипломатия свернула куда-то не туда, поэтому он использовал вторую заученную формулу:
— Кабри, переводить!
Смех оборвался не сразу. Но имя подействовало: король сказал что-то через плечо, и в толпе засуетились. Кабри явился минут через десять — тощий француз с татуированной половиной лица, босой, в набедренной повязке и старой матросской куртке на голое тело. При дворе он жил не первый месяц, по-гавайски объяснялся уже сносно, а по-английски не знал ни слова.