И их меньше, чем нас, хоть и достаточно, чтобы кто-то один сел в бату и ушёл предупредить ближайшее селение. А после трёх суток, когда по нашему следу шли люди с ружьями и луками, в добрых соседей мне верилось примерно так же, как в честного таможенника.
Я подозвал своих.
— Обходим по берегу. Митрий и Кузьма — вон за тот камень, вправо. Сидор с Прокопом левее, к воде, отрезаете лодки. Бьём по моему выстрелу. Лодки не портить.
Никто не спросил зачем. Фрол дёрнул щекой, но промолчал.
Объяснять я и не собирался. Нам были нужны лодки, а лодки были у них. В девяносто пятом на такое приходилось идти время от времени, и назывались это тогда не убийством, а «решением вопроса» — и, честно сказать, поводы бывали куда мельче.
Мы обошли косу понизу, за грядой валунов. Я лёг за камень, положил штуцер и стал смотреть в прицел. Считать людей в прицеле — дело знакомое. Так же считаешь стволы у тех, кто вышел из машин напротив: сколько их, кто старший, кто дёрнется первым. Старшего я определил сразу — плечистый, у средней баты, что-то показывал остальным.
Теперь всё внимание на него. Старший повернулся, чтобы крикнуть кому-то за спину, и его лицо заняло целиком. Шагах в шестидесяти, видно ясно, как на ладони.
Лицо молодое, скуластое, с белым старым шрамом через бровь. Я знал его!. Зимой оно стояло передо мной у торгового двора в Ново-Архангельске, в толпе, которая никак не могла набрать шкур на бочку.
Кетль! Тот парень, которому я прострелил нагрудник! Палец остановился на спуске. Я лежал и разглядывал его ещё секунды две-три, а потом опустил штуцер.
— Отставить! — гаркнул я так, что на косе замерли все разом. — Никому не стрелять!
И, поднимаясь из-за камня в полный рост, заорал уже вниз, на берег:
— Кетль! Кетль, чтоб тебя!
Нас увидели. Парень дёрнулся, схватился было за копьё — и застыл. Всмотрелся. Потом медленно, очень медленно поднял обе руки ладонями вперёд и крикнул что-то длинное, в котором я разобрал только «граф».
Мои люди всё ещё держали их на мушке. Потом Кузьма опустил ружьё и начал ржать. За ним Митрий. Потом Ефимка, а дальше уже все, включая обоих чугачей, которые вообще ничего не поняли, но охотно присоединились, ощущая общее облегчение.
Фрол сошёл на косу первым и заговорил с ними — за зиму он нахватался колошского так, что понимал через слово, а через два и отвечал. Получилось вот что. Кетль со своими возвращался домой, в Хунаа: их дома там, на острове, а открытая вода для бат не препятствие, а дорога. Сюда они пришли за плавником, а теперь ждали воду поспокойнее.
Про то, что за нами трое суток шла погоня, Кетль не знал, а услышав, перестал улыбаться, коротко переговорил со своими и показал на воду: грузиться, сейчас.
Дальше был час честной, злой работы. Нарты разобрали и уложили поперёк бортов. Собак распределили по трём батам, чтобы не подрались. Черныша Ефимка держал на руках всю переправу и не отдал никому. Вода в проливе шла тёмная, тяжёлая, с ленивыми водоворотами, и я старался на неё не смотреть.
На той стороне нас уже встречали. Люди сбегали к воде, тащили лодки на гальку, кричали, разбирали груз. Кетль что-то объяснял пожилому человеку, показывая на меня.
А у ближних домов, под низким навесом, лежали на боку бочки. Мои. Со знакомыми клеймами по днищу и железными обручами.
Я насчитал шесть. Три пустые, брошены, как попало. Три стояли отдельно, укрытые, целые.
Дом Кетля я по привычке чуть было не назвал бараборой — так наши зовут всякое туземное жильё. А зря! Это был настоящий дом. Из толстых тёсаных досок, шагов двадцать в длину, слегка врытый в землю, с низким входом, в который пришлось нырять, согнувшись.
Внутри, посередине большого помещения горел очаг, дым уходил в щель под кровлей, и в этом дыму плавали закопчённые до черноты балки. По стенам шли помосты и лежанки, под ними стояли резные короба и сундуки, сверху висели связки сушёной рыбы. На столбах, на утвари, на одежде — везде повторялись одни и те же знаки: птица, зверь, что-то ещё, чего я не разобрал.
Людей было много. Несколько семей под одной крышей, общий очаг, дети под ногами, бабы у огня, старики на лучших местах. Коммуналка на сорок душ, только вместо обоев — резьба по кедру.
Нас раздели, разули и посадили к огню. Вот это было настоящее счастье. Не еда даже — тепло. Я сидел, чувствовал, как оттаивают ступни, и понимал, что последние трое суток тело у меня было чужое, деревянное, и лишь сейчас начинает становиться моим. Мокрые парки развесили на шестах, от них повалил пар. Собак пустили под навес, накормили и оставили в покое; Черныша баба Кетля осмотрела, поцокала языком, что-то пробурчала и залепила рану чем-то жирным и вонючим. Что характерно, пёс стерпел и даже не зарычал.