В ответ полетели стрелы. Две стукнули в носовые доски, а третья нашла цель: молодой гребец из союзных алеутов охнул и сел на дно, зажимая плечо. Следом зацепило второго — вскользь, по одежде. Наш фальконет против их луков — слон против моськи, но все равно неприятно.
Задние баты шарахнулись в стороны и стали разворачиваться, пытаясь уйти, откуда пришли. И тут из-за дальнего мыса, как по заказу, вывернулась «Елисавета». Грохот нашего выстрела был условным сигналом — и отход по воде захлопнулся. На батах это поняли сразу: завыли так, что пожарная сирена сдохла бы от зависти.
С приманок и с нашей лодки ударили ружья — по очереди, как учили: один стреляет, второй заряжает, и огонь не гаснет. Стволов у нас вышло больше, летело от нас чаще, а главное — у нас были пушки.
Спорить с арифметикой враг не стал. Одна бата рванула к берегу и выскочила на камни с разгона — люди посыпались через борта и кинулись в лес, только ветки затрещали.
— Заряжай! — Сукин уже хрипел.
Вот где начался настоящий ад — не в бою, а в перезарядке. Дым ел глаза, под ногами хлюпала вода пополам с кровью, раненый стонал и мешался, станок после выстрела перекосило, и банник лез в ствол, как пьяный в чужую дверь. Кто сейчас поверит, что на берегу мы делали это за сто счётов? Секунды падали медленные, жирные, а вторая бата тем временем изо всех сил гребла, пытаясь спастись.
Я ловил себя на желании заталкивать заряд ладонями. Всё же управились. Второй выстрел вышел кривее первого, но с полусотни шагов хватило и такого: бату дёрнуло, борт брызнул щепой, гребки разом прекратились. На плаву бата осталась — а грести некому!
Стало тихо — только звон в ушах да сельдь всё так же плескала у отмели: ей наши войны безразличны. Подгребли приманки. Кетль скалил зубы и что-то торжествующе орал своим кровникам. А Уралов стоял на носу, страшный и весёлый разом, и требовал идти по следам — в лес, добирать.
— Уйдут же, суки! Дай добрать!
— Стоять! — Я даже удивился, до чего спокойно вышло. — Взяли своё — и будет! Нам не эти беглые в лесу нужны, а чтобы к вечеру про бой в этой протоке вся Ситка говорила!
Понимать-то я его понимал, вот только поступать приходилось по-моему.
Впрочем, и без лесной беготни добились мы многого! Большую бату, побитую картечью, взяли на буксир — и поехала она за нами, как арестованная тачка за эвакуатором на штрафстоянку. Вторую, что поцелее, наши гребцы погнали своим ходом. На дне лодок собрали ружья, копья и луки, прихватили и брошенную рыбу. Ну а что? Не пропадать же ей!
Четверых подранков втащили к себе: раненый пленный живёт дольше и рассказывает больше. Своих перевязали тут же. Гребец со стрелой в плече ругался сразу на трёх языках — значит, жить будет.
В гавань входили процессией: канонерка, обе приманки, трофеи на буксире. Встречала нас настоящая толпа, и смотрели люди, что характерно, не на «Елисавету», красиво стоящую на рейде, а на чёрную низкую лодку с пушкой. И «наши» тлинкиты-работники подходили погладить её борт ладонью. На удачу — сработала ведь! Корабль — он один и большой: где стоит — там и страшен. А вот пушка, которая умеет прятаться в обычной бате, может завтра выплыть из любой протоки. Это было понятно и без переводчика. Туз из рукава достают один раз за игру — зато с каким шиком!
А назавтра дозорные доложили: с юга идут баты. Не торопились, шли медленно, открыто, с белым пухом на носах. Три рода из Котлеановой стаи прислали гонцов — спросить, как им оказаться «в стороне от войны». Про нейтралитет, стало быть, поговорить.
Что ж, похоже, мы своего добились, и вражеская стая начала разбегаться. Поговорим — и цены на нейтралитет я, так и быть, сделаю божескими.
Глава 16
Наутро я постарался выжать из нашей победы всё, что можно. И первым делом мы устроили настоящую выставку. Трофейные баты вытащили на отмель у пристани: большую, с рваными дырами от картечи — на самое видное место, целую — рядом, а поверх разложили взятые ружья, копья и вёсла. Вышло как в салоне дорогих тачек: подходи, смотри, цокай языком. Руками не трогать! Народ, прибывавший за рыбой и торговлей, надолго застревал у этой отмели. К полудню про бой говорила вся бухта, к вечеру пушек в рассказах стало уже три, а к следующему утру — семь, и одна будто бы стреляла сама.