Он нырнул на нижнюю койку, пошарил там и вытащил второй пыльный сухарь. Он подержал его перед Джимми, затем вызывающе откусил от него.
— Ну, что? — сказал он с лихорадочной наглостью. — Возьми один, говоришь? А почему бы не два? Нет, ведь я паршивый пес. Для паршивого пса хватит и одного. А я возьму оба. Попробуй-ка помешать мне! Ну, попробуй! Ну!
Джимми обхватил поджатые ноги и спрятал лицо на коленях. Рубаха его прилипала к телу, так что можно было разглядеть каждое ребро. Его тощая спина то и дело сотрясалась толчками, в то время как он судорожно набирал дыхание.
— Не хочешь? Не можешь, вот в чем дело! Что я говорил тебе? — неистово продолжал Донкин. Он торопливым усилием проглотил еще один сухой кусок. Молчаливая беспомощность, слабость и жалкий вид Уэйта выводили его из себя.
— Твоя песенка спета! — крикнул он. — Кто ты такой, чтобы нужно было еще лгать тебе, ходить перед тобой на задних лапках, прислуживать. Тоже, подумаешь, император нашелся! Ты никто. Вот так, совсем никто! — выпалил он с такой силой непогрешимого убеждения, что слова, вырвавшись, потрясли его от головы до пят и оставили его вибрирующим, точно отпущенную струну.
Джимми снова подбодрился. Он поднял голову и мужественно повернулся к Донкину, который увидел перед собой странное незнакомое лицо, фантастическую кривляющуюся маску отчаяния и ярости. Губы на ней быстро двигались, глухие, стонущие, свистящие звуки наполнили каюту смутным ропотом, в котором слышались угроза, жалоба и тоска, как в шорохе поднимающегося вдалеке ветра. Уэйт мотал головой, вращал глазами; он отрицал, проклинал, грозил, но ни одно слово не имело достаточной силы, чтобы перейти за предел этого печального круга выпуклых черных губ. Это было непостижимое и волнующее зрелище; тарабарщина чувств, безумное, немое изображение речи, молящей о невозможном, грозящей призрачной местью. Донкин испытующе наблюдал за ним.
— Ты не можешь говорить? Вот видишь! Что я говорил тебе? — медленно произнес он, внимательно проследив с минуту за Джимми. Тот как безумный продолжал свою неслышную речь; он страстно мотал головой, усмехался, забавно и жутко поблескивая большими белыми зубами. Донкин, словно завороженный немым красноречием и гневом этого черного призрака, с недоверчивым любопытством приблизился к нему, вытягивая шею. Ему почудилось вдруг, что он видит лишь тень человека, который корчится на верхней койке на уровне его глаз.
— Что? Что? — спросил он.
Он начинал как будто улавливать знакомые слова в беспрерывном задыхающемся шипении.
— Ты скажешь Бельфасту? Вот что! Ты что же, маленький? — Он дрожал от страха и злости. — Бабушке рассказывай! Ты трусишь! — Страстное сознание собственной значительности исчезло с последними остатками осторожности. — Доноси, будь ты проклят! Доноси, если можешь! — кричал он. — Твои подхалимы обращались со мной хуже, чем с собакой. Они нарочно науськали меня, чтобы потом обернуться против меня. Я единственный человек здесь. Они били меня по лицу, лягали ногами, а ты смеялся, ты, черная гнилая падаль! Ты заплатишь за это. Они отдают тебе свою жратву, свою воду — ты заплатишь мне за это, клянусь богом! Кто даст мне глоток воды? Они покрыли тебя своим проклятым тряпьем в ту ночь, а что они дали мне? — кулаком в зубы, будь они прокляты. Ты заплатишь за это своими деньгами. Я мигом заберу их, как только ты подохнешь, проклятый негодный обманщик. Вот что я за человек! А ты дрянь, мразь! Тьфу, падаль вонючая!
Он бросил в голову Джимми сухарь, который он крепко сжимал в кулаке все время, но сухарь только задел Джимми и, ударившись о переборку позади него, разлетелся с громким треском на куски, словно ручная граната. Джемс Уэйт повалился на подушку, как бы получив смертельную рану. Губы его перестали двигаться, и вращающиеся глаза остановились, напряженно и упорно уставившись в потолок. Донкин удивился. Он вдруг уселся на сундук и стал смотреть вниз, выдохшийся и мрачный. Через минуту он начал бормотать про себя:
— Да помирай же ты, бродяга, помирай наконец! Еще войдет кто-нибудь… Эх, напиться бы теперь… Десять дней… устрицы! Он поднял глаза и заговорил громче. — Нет… теперь тебе крышка… Не видать тебе больше проклятых девчонок с устрицами… Кто ты такой? Теперь мой черед… Эх, был бы я пьян! Я бы живо подтолкнул тебя коленкой в небеса. Вот куда ты отправишься, ногами вперед через борт! Бух! и конец! Да ты большего и не стоишь.
Голова Джимми слегка задвигалась, и он обратил глаза на лицо Донкина; взгляд этот выражал недоверие, отчаяние и страх ребенка, которому пригрозили темной комнатой. Донкин наблюдал за ним с сундука полным надежды взором; затем, не поднимаясь, он попробовал крышку. Заперта на замок.