Смотрю на часы. Стрелки будто приклеились к циферблату.
Двигаются, конечно, по время тянется томительно. Минуты и секунды, и в каждую из них со Славой может приключиться беда.
Уж лучше б я сам пошел в волчье логово! Отправился сержант, теперь вот переживай: рискует головой — не меньше. Риск, риск.
Какая ж без него война? Так война уже кончается! На бумаге даже кончилась…
И вдруг в траншее Черкасов с тем же флагом! Перелезает через бруствер, отряхивается, так же медленно, как и давеча, идет от японских позиций к нашим. С чем идет? Согласились японцы на капитуляцию либо отвергли? По жив, жив! Сердце у меня радостно застучало и следом тревожно сдвоило: нейтральная полоса — опасное место, пока не у нас, радоваться рано. Впиваюсь в него глазами. Ну, быстрей, быстрей, Славик!
Когда Черкасов отходит метров на сорок, из траншеи раздается короткая пулеметная очередь, и он, выронив палку с полотенцем, падает в траву. На миг закрываю лицо руками. Отнимаю их в слепой надежде увидеть Черкасова ползущим. Нет… Полковник Карзанов кричит:
— Огонь! В атаку, вперед!
И комбат что-то кричит, и я что-то кричу.
Толя Кулагин и Вадик Нестеров, мерно взмахивая лопатами, засыпают землей могильную яму. Стоим вокруг, понурившись, у Рахматуллаева перевязана рука: только что был ранен в атаке.
Шуршат, сыплются комки, растет могильный холм. Небо плачет скупым и слепым дождичком, посвечивает солнце, радуга встает, как райские врата.
Кулагин вытирает пот со лба, опершись на лопату, говорит:
— Ну, Вадюха, закончили мы свою веселую работку: закопали сержанта.
Нестеров, тоже опираясь на лопату, отворачивается: на глазах у него слезы. Я говорю:
— А в Красноярске у Черкасова осталась Ирина. Такая, хлопцы, славная дивчина… Невеста, так и не стала женой, сразу во вдову превратилась.
— И мама у него осталась в Красноярске, — говорит Трушин.
Комбат морщится, как от боли:
— Давайте, товарищи, дадим прощальный салют над могилой сержанта Черкасова.
И Трушин морщится:
— Как же подло убили — в спину…
Вскидываем вверх автоматы и пистолеты. Нестройный залп, Кулагин говорит мне:
— А помните, товарищ лейтенант, как в Германии девятого мая, в День Победы, вы стреляли пз своего пистолета?
— Помню, Толя…
— И как говорили: "Чтоб это был мой последний выстрел, чтоб не пришлось больше стрелять…" Помните?
— Помню, — повторяю глухо. — Но, может быть, хоть эти паши выстрелы будут последними. Над могилами наших товарищей…
А Кулагин продолжает:
— А не забыли, товарищ лейтенант, как мы зашли в Германии на братское кладбище, выпили вина за погибших товарищей?
Чтоб им спокойно спалось в немецкой земле…
— Горькое то было вино… Пусть и Черкасову, Свиридову, Головастпкову и всем, кто пал тут в августе, спокойно лежится в китайской земле! И пусть будет проклят тот, кто посмеет забыть о наших жертвах во имя свободы!
— Рассчитаемся с самураями, рассчитаемся со второй мировой, — говорит Трушин. — За мирный труд возьмемся! Мирная жизнь наступает!
— Дай бог, чтобы она была и взаправду мирная, — говорнг Логачеев со вздохом.
Мирная жизнь, за которую погиб и Слава Черкасов, какой же все-таки ты будешь? В наших мечтах — прекрасной. А на самом деле? Мы нескончаемым путем шли к тебе. Каждая смерть приближала к миру, где будет царить жизнь. Да здравствует жизнь!
И вот мы, день за днем рвавшиеся вперед, вперед, прекратили свое неуклонное продвижение и вторые сутки никуда не спешим.
Странно, невероятно, но мы прохлаждаемся! Будто судьба захотела нам дать возможность перевести дух, оглядеться и поразмыслить. Состояние непривычное, ненормальное: надо бы торопиться, не сбавлять темпа, а вместо этого — размеренность, покой. Приводим себя в порядок: сушимся, штопаем одежку, ваксим сапоги, подшиваем чистые подворотнички, меняем белье, бреемся, моемся и конечно же драим оружие, — тут старшина Колбаковский беспощаден. Объявилась полевая почта, солдаты усердно пишут письма домой.
У меня ощущение: нас бросили в глубоком тылу. Впрочем, так оно и было: передовые отряды час от часу уходили дальше на юг, а мы — на месте, как пригвожденные. Правда, тыл — понятие относительное, вокруг бродят японские подразделения, еще не сдавшиеся в плен, и неизвестно, сдадутся ли вообще без принуждения. Лучше бы добровольно! Война как будто кончилась, а мир не наступил. К от этого, видимо, не ликование на душе, а тихая радость пополам с тихой печалью. И больше всего думается о цене Победы. Она измеряется по-разному. Взятыми городами. Или отданными жизнями. Но почему «или»? Победа измеряется взятыми городами, форсированными горами и реками и отданными жизнями. Такая вот диалектика.