На досуге я записал в свой блокнотик две мысли-вопроса: "Каким же я должен быть, чтобы оказаться достойным тех, кто погиб вместо меня?" и "Будут ли после войны чинодралы, рвачи, подхалимы?" Кто ответит на эти вопросы? На первый я отвечу.
А на второй? Не знаю. Записал и романс-стихотворение Ивана Сергеевича Тургенева, кажется, оно называется "В дороге". Как там? "Утро туманное, утро седое…" Здорово! И тут во мне забилась в судорогах, рождаясь, строфа. Слова являлись и пропадали, я пытался чиркать на бумаге — они совершенно не поддавались, с рифмовкой не выклевывалось. Но внезапно в мозгу как отпечаталось четверостишие, готовенькое, целенькое:
Даешь, лейтенант Глушков! Гладко и понятно. Хотя не совсем понятно? Что хочешь сказать? Что любви нет? Я этого не хотел сказать. А получилось. Сочинять-то надо думаючи. Но это первая строфа, мысль еще может развиться. Она, однако, не развивалась, я иссяк. Грыз карандаш, мусолил, рвал графитом бумагу. Ни черта не выходило! А не чьи-то чужие строки я вспомнил, выдал за свои?
За этим-то занятием меня застал Федя Трушин. Я покраснел, будто застукали за каким-то непотребством, проворно спрятал в планшет блокнот и карандаш. Трушин сказал:
— Здорово, ротный!
— Здорово, замполит!
— Чем занимаемая?
— Да так, ничем…
— Ничем?
— Кое-чем…
И внезапно возникло желание выложить Трушину о своем сочинительстве. Я сказал:
— Знаешь ли, Федя, я пишу… это самое… стихи!
— Стихи? — Федор спросил спокойно, без удивления.
— Так точно…
— Прочти, если можно…
От робости впадая в отчаянную лихость, я выпалил:
— Отчего же нельзя? Можно! Слушай!
Отбарабанил свои строфы и умолк, ожидая чего угодно — пренебрежения, насмешки, ругани. Но Федор так же спокойно сказал:
— Стпхи пишут в трех случаях. В период полового созревания, от нечего делать и по вдохновению. У тебя, видать, последнее…
— Видать, — растерянно подтвердил я.
— Что-то в твоих стихах есть, искорка поэтическая… Но смысла мало! Точнее, смысл наличествует, однако смутный, а то и неправильный… Ты не обижайся!
— Я не обижаюсь, я слушаю.
— Вот ты пишешь насчет любви, будто веришь в нее, как слепой щенок…
— У меня котята слепые, а щенки резвые…
— Пусть так! Значит, слепо веришь в любовь, хотя жизнь тебя другому учит. Так получается?
— Да вроде…
— А разве ты слепо любил Эрну? Слепо любишь друзей, природу?
— Нет, не слепо!
— Не о том пишешь, Петро! Путаные душевные переживания… А ты сочиняй о нашей Победе, о павших товарищах, славь их!
"Это справедливо", — подумал я.
— Слушай, Петро. — Федя понизил голос. — Я тебе не говорил, ты не слышал… Условились? Никому не открывал своей тайны, тебе — первому… Я ведь тоже слагаю стихи, точнее, поэмы.
О Родине, о Сталине…
— Прочти, Федор!
— Не проси, читать не буду… Это сугубо личное, для себя…
Куда мне, доморощенному?
— Оба мы доморощенные, — сказал я и улыбнулся.
И Трушин улыбнулся, обнаружив мальчишечью щербинку, Мне почему-то хотелось поскорей закончить этот разговор. Было неловко вслух рассуждать о таком деле, как сочинение стихов.
Есть более подходящие занятия на фроше, нежели слагапие строф.
Стихи стихами, а нам предстояло два нелегких дела: распрощаться с танковой бригадой, которую по железной дороге перебрасывают аж в Порт-Артур, и двигаться на своих двоих назад, к Вапемяо, на охрану штаба Забайкальского фронта, — штаб совершил пятпсоткпломстровый прыжок туда из Тамцак-Булака. Дивизия паша уже была в районе Вапемяо, и батальону нужно было воссоединиться с ней, кровной. Распрощаться и двинуться!
Сперва мы проводили танкистов. Расставаться с ними было непросто. Как-никак вместе прошли Хпнгап, вместе прошли бои, и Витю Макухипа я буду помнить так же, как помню Филиппа Головастпкова, Егоршу Свиридова пли Славу Черкасова. Как их всех не помнить, когда им вечная слава, героям! Многие пали.