– Как же! мы это уж слышали, – прервал Сабин. –
Любопытно было бы посмотреть такого волка, да, кроме того, мы помним другие твои стихотворения…
Овидий опять остановил его взглядом.
– Не забывайте стихов нашего учителя Катулла:
– Кто не знает, что ваш учитель был еще хуже вас, – проворчал Тукка.
– Я удивляюсь, как великий Август терпит все эти произведения, – угрожал Меценат.
– Зато наши произведения читают, а иные свитки лежат нетронутыми в библиотеках, – уже прямо грубо произнес Сабин.
– Да, вы успели развратить весь Рим, но погодите – дождетесь и вы возмездия.
Овидий пытался овладеть собой.
– Гораций сказал, что поэзия есть жизнь. Вот эту жизнь мы и даем вам.
– Подонки жизни, – сказал Варий.
– После того, что сделали наши великие друзья – Варий, Виргилий и Гораций, – разъяснял Тукка, – нельзя писать старые александрийские шуточки.
– Никто их заслуг не отымает, но они уже сделали свое дело.
– А мы идем вперед, – разгорячился Сабин, – вы же не умеете за нами следовать.
– Мы не хотим, – отрезал Варий. – Мы знаем свой путь. Мы идем, куда находим нужным.
Спорящие увлекались. Гораций видел необходимость дать им успокоиться.
– Друзья мои, каждый из вас прав по-своему. Позвольте мне, старику, сказать несколько примирительных слов. Я смело могу утверждать, что теперь я любимейший поэт среди римской молодежи.
– Утверждать можешь, но будет ли это правда, – пробормотал Сабин, но Гораций не обратил на него внимания.
– Зависть притупила о меня зубы. Поэтому, если я расскажу вам свою жизнь, я скажу многое о поэте вообще.
Друзья поспешили приветствовать это предложение, а Сабин сделал вид, что обрекает себя на жертву. Чаши наполнили хиосским, и Гораций начал свой рассказ, надеясь, что в продолжение его страсти улягутся.
– Писать я начал с горя, друзья мои. В то время я был в очень тяжелом положении. Я был одинок. Матери вообще я не помнил, а отец недавно умер… Ах, я не могу упомянуть о нем без того, чтобы лишний раз не выразить своего уважения. Это был истинно достойный человек, и для меня он не жалел ничего.
Сабии начал уныло рассматривать солонку.
– Тогда только что после разных скитаний я попал в Рим. Был я еще очень молод, а в прошлом уже было постыдное пятно. Ведь мне едва минуло 22 года, когда я вступил в ряды Брута. Поэтому доступ к должностям был мне почти закрыт. К тому же и знания мои были невелики. Учился я в детстве у некоего Орбилия…
– Это тот самый, что написал книгу о суетности и неблагоразумии родителей, – объяснял Макру на другом конце <стола> Тукка.
– …У Орбилия. Но читали мы с ним более Ливия Андроника. Был я потом в Греции и, если что знаю из школьной мудрости, то обязан этим моим тамошним учителям – Осомнесту и Кратиппу. Но всего этого было слишком недостаточно, чтобы добиться какого-нибудь места бывшему заговорщику. Имения мои были конфискованы, и вот в конце концов пришлось мне поступить на грошовое жалование к какому-то квестору в писцы. Жилося скверно, да и в будущем не было ничего. Вот тут-то я и ухватился за поэзию.
Рассказ начал заинтересовывать слушателей.
– Я уже и прежде писал стихи, но греческие. Теперь я попробовал все разнообразие греческих размеров применить к родному языку, перенести, так сказать, эолийскую песнь в Италию. Друзья мои, если я могу чем-либо гордиться, то именно тем, что первый сблизил римскую поэзию с греческой.
Сабин сложил свои губы в улыбку сомнения.
– В то время я впервые понял, какое значение имеет для меня поэзия! В ней я находил все, чего был лишен тогда: надежды, дружбу, счастие. А скоро она принесла мне и действительно друзей. Мои стихи заметили. На бедного поэта обратили внимание… ты, Варий, и потом Виргилий… Увы! Со смертью его, мне кажется, я потерял полжизни.
Гораций отпил от чаши.
– Как сейчас помню ясный весенний день. Право, тогда дома Рима выглядывали более белыми, а черная мостовая его сверкала чудно под лучами солнца. Я шел с Виргилием к тебе, Меценат. С тех пор я нашел свой путь жизни. Моя муза шла всегда рядом, рука с рукой, и с ней мне не были страшны никакие неудачи. Но я никогда не играл поэзией. Каждый стих стоил мне глубоких дум и осторожной работы. Я твердо верую, что гордая богиня требует себе достойной брони; ее статуе нужен пьедестал. И теперь, почти совершив свой жизненный круг, я скажу, что исполнил свое дело. На закате дней меня утешает надежда, что мое имя займет достойное место среди других римских поэтов.