Выбрать главу

же месте, только ты не опаздывай и фагот прихвати. Не трогай наши

кружочки или сосиски в тесте, когда же мы будем вместе, и радости

впереди.  Канцлеру  нравится  Марла  –  дитя  в  голубом  турнюре,  до

заката Европы еще каких-нибудь сорок лет, и все мы честны и друг

другу  преданы  по  натуре,  и  в  камеры  дальнего  вида  не  передаем

привет. Пускай она выйдет за полковника и сбагрит детей кухаркам,

или  выйдет  за  Гофмана  и  подсядет  на  опиат,  и  наши  целебные

горести  исчезнут  в  горниле  жарком,  любовь  погорчит  приварком,

никто тут не виноват. Пускай она сидит на лавочке и читает де Кока,

потому что красота самоценна и не воспроизводит вид, пускай другие

с  яблоком  коляской  скрипят  жестоко,  но  всё  это  мельтешение  тут

сердцу  не  говорит.  И  ничего  не  остается,  кроме  как  верить  Марле,

кроме как перевязывать раненый локоток, сердце пучком завязано,

десять горошин в марле, и за столом разносится вновь переменный

ток.  «Можешь  теперь  засыпать  одна,  -  понимающе  треплет  локон,

-  мне  от  тебя  теперь  не  нужно  ни  капельки,  алчен  был,  старые

зеркальца  падают  к  нам  из  окон,  а  на  земле  остывающий  черный

ил. По коготок увязли мы в одиночестве этом, бросили присных на

остановке  ловить  такси.  Выброси,  милая  Марлочка,  этот  ларец  с

секретом, ну а потом что хочешь вместо него проси». – «Не нужно мне

этих почестей первой дамы, рядиться вместо хлопка в тугой атлас,

другие вон умеют писать – так и пишут драмы, и ничего интересного

не  наблюдают  в  нас.  Другие  вон  умеют  писать  –  хотелось  поверху

чтобы, не углубляться в частности, закрытые теремки, на теремках

амбарные замки и вокруг сугробы, а зарево светофорное закрашено

от руки. А мне от тебя ничего не нужно больше – живи там в Риме,

играй в сценических постановках и спички носи с собой, телефонистки

любят  твой  голос,  ты  вежливо  шутишь  с  ними,  и  все  говорят  тебе

о  погоде  наперебой.  А  потом  этот  Рим  сгорит,  телефонный  кабель

расплавлен, некому больше доказывать, как в прозе теперь велик, с

водицею водолеевой один на один оставлен, и щипчики маникюрные

вгрызаются  в  твой  язык».  –  «Можешь  теперь  говорить  другим,

что  мы  были  одним  целым,  варили  один  на  двоих  кофе,  Пелевина

любили  вдвоем,  а  потом  начинаешь  тяготиться  безвольным  телом

и бросаешь его в двоими излюбленный водоем, и если спросят тебя,

где родственник твой вчерашний, роднее которого даже представить

себе не смей, ответишь – он там с плугом идет за пашней, которая

всё  отдаляется,  скользок  змей.  Никто  тебя  не  любит,  глупая  Кэти,

хватит  геройствовать,  Марлой  себя  рядить,  так  много  разных

нужных вещей на свете, поэтому свет способен всё победить, а ты не

можешь, поскольку избыток воли так же вреден, как и нехватка ее в

тебе, дурную привычку к бессмертию мы побороли, потом научились

нескладно  играть  на  трубе.  Можешь  теперь  идти  за  Гофмана,

консервировать  кукурузу,  сны  золотые  приклеивать  на  дома,

водопровод,  наконец,  подключить  к  Воклюзу,  вырасти  внутренне

и  протрезветь  сама».  –  «Можешь  теперь  отстроить  свой  Рим  и

всем  раздавать  конфеты,  свои  благие  намерения  раскладывать  на

мостовой, мимо едут гаишники, давят птенцов кареты, я безвозвратно

счастлива – ты ведь во мне живой». – «Можешь теперь писать обо

всём, чего и не было с нами, или чего не будет, аспект приложенья сил

заставляет твердить одно и то же разными голосами, и зачем ты меня

на эту крышу вечером пригласил». – «Будем смотреть, как плавают