отделам, где скрипки/альты, и увлечению нежным песочным тестом можно
понять, что такое не повторится больше нигде, возвращение невозможно». Он
ее спрашивал: «Что тебе всё же снится – ходишь по комнате и шелестишь
тревожно нотным листом, попадать не пытаясь в ноты, ноты для нас не писаны
– в том и дело». Он ее спрашивал: «Что тебе здесь и кто ты?». – «Я ничего
подобного не хотела, чтобы ответить на эти вопросы разом, нужно влюбиться
в кого-нибудь, верить снова», на голубом глазу не моргает глазом, а на губах
расплывается блеск-основа. Всю жизнь пролюбил женщину, грелся супом, ни
в уголках глаз, ни у ларька «Вина», по вечерам отдавал предпочтенье глупым
пьескам, не дожидаясь антракта – лучшая половина поджидала худшую,
чтобы идти вместе на освещенных участках под сонной корой мозга, она всегда
запинается в этом месте, зябнет и ежится, ветрено и промозгло в нашем краю,
и привел же Господь родиться неприспособленным к сырости персонажем,
ну а на самом деле она певица, только об этом мы всё-таки не расскажем,
воск, нашатырь, яичница, грог под пледом, серость, истерики, из словаря
котурны, все бы пошли теперь за тобою следом – только записку для Шарля
достать из урны. Так тебя ждали здесь, что почти понятно, что ничего особого
не случилось, если учесть, что на солнце бывают пятна – билось и билось, и
вот, наконец, разбилось – только махнули хвостом, ничего не жалко будет
теперь нам, жалеешь, покуда молод, ну а потом искажает тебя закалка, чтобы
самой собой выходить на холод, звезды считать, из ведра набирать водицу,
всё понимать, но сказать не уметь покуда, ну а потом возвращаться в свою
теплицу – а всё равно не бывает такого чуда. Так и любил себя, всё проходит
мимо, тайно следил за прислугою приходящей, что не бывает в духовке огня
без дыма, думал, и видел столько кустов за чащей, что рисование – это наука
плоти, тоже с участием мог написать подругам, и уходить в полнолуние по
102
работе, и для разминки утром ходить за плугом, только ничто не значило то,
чем было, и не казалось тем, чем являться стало, сердцу сему быть пусту, но
очень мило светит на веточке и шелестит устало.
Хочется петь – одиночество, тлен, морошка, скальпель
103
уездного
доктора, сорок взмахов левым крылом, я любила тебя как сошка всех
романтических драм, понедельник ахов в этом краю, мал человек да
дорог, гвозди из рельс вынимает да на опушку, на мелководье тонет
мальтийский Молох, женщина в белом носит на правой мушку, так
хороша твоя женская тюль и пряжа, так хороши твои глупенькие
уловки – хочется так вот и не выходить из ража каждую жизнь, и
придумывать заголовки о нежелании жить на жерле вулкана или в
тени любой картонной царь-пушки, так смехотворно смешение слов
из крана, волоколамская сладкая вата, сушки – выписал вас сюда не
с родного брега, выучил песням чувствительным и прохладе, книги
велел читать по системе Брегга, буквы считать, как себе завещал
Саади. Вот Евгений Абрамович был с морошкой в доме и принят
ласково, и лелеем, а по ночам разговаривал молча с кошкой, чтоб
не спугнуть вдохновение, за елеем всё посылал камердинера, и в
людскую не возвращаться велел без нужного знака. Я по тебе, без
сомнения, не тоскую, но пробивается в тексте тоска, однако. Так
он искал мухомор за меловым кругом, царскую водку изобретал в
Париже, ей говорил, что хотел бы, конечно, другом, ближе и так не
бывает, зачем же ближе. Было темно, и предания свежесть, мнилось,
не оставляла места для разночтений, Молох овец своих любит, и