Выбрать главу

Но такое знание быта — лишь условие появления героического эпоса.

Сам эпос в его героике рождается только «с богатством подлинно человеческих черт характера» (Гегель). Уже в первой части, которая вместо «Смерти Прокла» (как в журнальной публикации) стала называться «Смерть крестьянина» (что сразу придало и образу и всему повествованию обобщенный характер), в центре она — женщина во всей полноте определений и в их контрастности: бытовое — «баба» и высокое «красивая и мощная славянка», совсем простонародное «матка» и торжественное — «женщина русской земли...».

«Есть женщины в русских селеньях...» Есть, и потому не просто житейский рассказ, при всей дотошности такой житейской правды, ведет поэт, а живописует национальный тип. Вот почему так значима здесь жизнь, а смерть приобретает значение подлинной трагедии. Мы видим родителей Прокла, предавшихся скорби. И как величава ритуальность, как строга мужественная в самом горе сдержанность, когда отец выбирает «местечко» для могилы сына.

Чтоб крест было видно с дороги, Чтоб солнце играло кругом. В снегу до колен его ноги, В руках его заступ и лом...
Решился, крестом обозначил, Где будет могилу копать, Крестом осенился и начал Лопатою снег разгребать.
Иные приемы тут были, Кладбище не то, что поля:Из снегу кресты выходили, Крестами ложилась земля.
Согнув свою старую спину, Он долго, прилежно копал, И желтую мерзлую глинуТотчас же снежок застилал...
Могила на славу готова, —«Не мне б эту яму копать! (У старого вырвалось слово) Не Проклу бы в ней почивать,Не Проклу!..»

И в ритуальной сцене обряженья покойника перед нами явлен, как в истинно эпическом произведении, портрет земледельца-богатыря, усопшего Микулы Селяниновича:

Медлительно, важно, сурово Печальное дело велось:Не сказано лишнего слова, Наружу не выдано слез.
Уснул, потрудившийся в поте! Уснул, поработав земле! Лежит, непричастный заботе, На белом сосновом столе,
Лежит неподвижный, суровый, С горящей свечой в головах, В широкой рубахе холщевой И в липовых новых лаптях.
Большие, с мозолями, руки, Подъявшие много труда, Красивое, чуждое муки Лицо — и до рук борода...

Так не только характер женщины-крестьянки Дарьи осеняется образом «величавой славянки», но и мужские характеры поэмы вырастают до образов «величавых славян» (а во французском восприятии Корбэ и до образов самых «величавых греков» — гомеровских).

И если каждый образ поэмы можно исследовательски, фактически проверить на предмет исчерпывающего значения и абсолютного ощущения народной жизни, то, скажем, приведенный выше отрывок такой изощренный поэт и образованнейший экспериментатор-теоретик, как Андрей Белый, в работе, которая так и называлась «Лирика и эксперимент», разбирал в качестве примера совершеннейшей художественной формы под углом зрения стихотворного строения, фонетики, грамматики и — особенно общей симметрии — вскрывал, как хирург: так сказать, поверял алгеброй гармонию.

Герои поэмы немногочисленны. Но немногие эти герои — типы народной национальной жизни. Именно то обстоятельство, что их немного, позволило выявить главный пафос поэмы как героического произведения, особенно во второй части, когда в предельной, в последней правде проходит перед глазами замерзающей женщины (и перед нашими глазами) ее жизнь в работе, в заботах, в радости и в скорбях, в любви и в самоотвержении. Чем же эта полнота бытия и его героика измерена, как оценена, чем вознаграждена?

Еще вначале, говоря о слезах оплакивающей мужа Дарьи, Некрасов употребил характерное сравнение:

Слеза за слезой упадает На быстрые руки твои. Так колос беззвучно роняет Созревшие зерна свои...

Сравнение из области земледелия, из жизни природы. Вся жизнь крестьян-земледельцев вписывается в жизнь природы. Они находятся с природой в тесном, но противоречивом родстве, подчас с нею почти сливаясь и ей же противостоя. «Человек здесь не должен представляться независимым от живой связи с природой и общения с ней, с одной стороны, энергичного и бодрого, с другой — отчасти дружественного, отчасти заключающегося в борьбе...

Таково состояние мира, — формулируя его, заключает Гегель, — которое я в отличие от идиллического... назвал героическим».

Во второй части поэмы в судьбе Дарьи — в ее жизни и смерти — явлены оба начала — полнота бытия, энергия и бодрость — с одной стороны, трагическое противостояние и гибель — с другой.

Картины всей полноты светлого радостного труда и жизни — о природе тем более впечатляют, что они даны на фоне уже совершившейся трагедии смерти Прокла и еще совершающейся трагедии гибели самой Дарьи — в природе.

Некрасов нашел могучий образ духа суровой русской природы и воплотил его в своем «Морозе, Красном носе». Вторая часть так и называется, повторяя название всей поэмы, — «Мороз, Красный нос».

Поначалу кажется, что эпопея обращает нас к известной сказке о Морозке, но это не так. Не случайно в процессе создания поэмы поэт убирал все, что этот образ обытовляло и мельчило. Некрасов возвращает нас (и возвращался сам по ходу работы) к прасюжету народной сказки — к мифу, где выступал могучий и величественный образ духа природы. Мороз в поэме не просто аллегория, выдумка, сказка, ибо за ним, как в древнем эпосе, стоит целое народное мироощущение. Луначарский когда-то назвал этот образ даже не некрасовским, а прямо народным: «Достаточно только вспомнить взлет народной фантастики в появлении воеводы Мороза в великой, изумительной поэме Некрасова этого имени. Какая удаль, какая ширь, какой демонизм!»

Вот каким силам становится сопричастна героиня в поэме. Вот какому герою она по плечу...

Ни звука! И видишь ты синийСвод неба, да солнце, да лес,В серебряно-матовый иней ;Наряженный, полный чудес,
Влекущий неведомой тайной, Глубоко-бесстрастный... Но вот Послышался шорох случайный — Вершинами белка идет.
Ком снегу она уронилаНа Дарью, прыгнув по сосне.А Дарья стояла и стылаВ своем заколдованном сне...

Подобно статуе, стынет Дарья в ставшем сказочным лесу, входит в мир природы и остается в нем. Какой памятник ее жизни! Какая величественная поэтическая, какая роковая награда!

Как известно, Некрасов написал эпилог и с благополучным концом: заржавший Савраска помог Дарье очнуться, и она благополучно вернулась домой — к детям. Нигде и никогда поэт его не печатал. Не был ли он написан только «для себя»: не сыграл ли обезболивающую роль, чтобы пережить, перетерпеть и вынести то, что создалось в основном тексте и там осталось?

Лишь став на твердую почву народного эпоса, Некрасов смог почти все шестидесятые годы так много и так уверенно писать лирики: о народе, для народа, вместе с народом.

Отсюда и «Калистрат», и «Орина, мать солдатская», и «Зеленый шум», и песни («Катерина», «Молодые», «Сват и жених»...) , увенчанные совсем уже для него необычным — «Гимном» («Господь! твори добро народу!»).

Да, есть в народе и бедность, даже нищета, даже убожество, даже темень, но есть сила, красота. И самое главное — мощь. Прежде всего мощь самого народного слова. Поэт не только декларировал веру в народ, он, так сказать, фактически (словом — делом) утверждал всю обоснованность такой веры, он представил тем самым доказательства.

Все это в противовес тому, что сыпалось на народ, на «нацию рабов» справа и слева, снизу и сверху.

Абсолютное знание народной жизни избавляло и от иллюзий в отношении народа. Может быть, более чем где-либо сошлось сгустком все, что о народе поэтом думалось, все, что тогда в связи с ним переживалось, в «Железной дороге».