Выбрать главу

Впрочем, характерно, что даже и в сюжете поэмы сам этот драматичный случай не составил основного содержания, заняв лишь часть последней, шестой главы, то есть играя роль, конечно, важного, острого, но всего лишь конца. Не потому ли уже тогда раздавались упреки в бедности содержания, упреки, традиционные для критики, ранее обвинявшей в бедности сюжетного содержания «Мертвые души», а еще раньше — «Евгения Онегина».

В общем, как всегда в большой русской литературе, и здесь главное богатство поэмы составил не сюжет, а дух народной жизни, выразившейся в слове, но уже не взятом «вплотную с натуры», а извлеченном из глубин народной натуры, в слове-сказе, и в слове-присказке, и в слове-прибаутке. И особенно — в слове-песне. Такое слово, слово-связь, несет начало единения. «Рассматривайте себя как единицу, и вы придете в отчаяние» — писал Некрасов. Как «единица», Некрасов-художник был обречен на отчаяние. Потому-то он постоянно ищет, говоря его же словом, «круговую поруку» и в силу многих указанных и неуказанных обстоятельств счастливо находит ее летом 1861 года.

Народная некрасовская поэзия именно от этого времени определяется не только народными характерами, которых обычно не знает народная поэзия, но и началами единения, коллективности, которые она знает. Именно поэтому Некрасов так глубоко и органично воспринял принцип народного многоголосия.

Как теперь принято говорить, структурный принцип некрасовской многоголосной поэзии выходит именно к народной полифонии: «Народная музыка, в особенности русского народа, — свидетельствует специальная литература, — проникнута духом ансамбля, духом коллективности, несет в себе традиции многоголосия». Песенное некрасовское многоголосие от лета 1861 года восходит именно к народной полифонии, где разные голоса ведут одну мелодию.

Можно сказать сильнее и, так сказать, глубокомысленнее: в философско-нравственном смысле такая полифония предлагает некую идеальную модель общения: каждый сам по себе, но и все вместе. Голос автора в поэзии Некрасова — прежде всего опять-таки от лета 1861 года — сливается с голосами других, иногда многих и разных людей, но и сохраняет самостоятельность. Он может сходиться с голосом другого человека и расходиться с ним, не отделяясь окончательно, сохранять самость.

В стихотворении 1853 года «В деревне» почти демонстративная авторская отстраненность от плача старухи, рассказывающей о смерти сына, — не только художественный прием.

Умер, голубушка, умер, Касьяновна, И не велел долго жить!
Плачет старуха. А мне что за дело? Что и жалеть, коли нечем помочь?.. Слабо мое изнуренное тело, Время ко сну. Недолга моя ночь.

Она (старуха крестьянка) сама по себе со своим страданием. Он (поэт) сам по себе — со своим.

В стихотворении 1863 года «Орина, мать солдатская» уже в авторском вступлении есть интонация самой героини, все стихотворение написано в одном размере: с «длинными», дактилическими, не то плачевыми, не то песенными окончаниями:

Чуть живые в ночь осеннюю Мы с охоты возвращаемся, До ночлега прошлогоднего, Слава Богу, добираемся.
«Вот и мы! Здорово, старая! Что насупилась ты, кумушка! Не о смерти ли задумалась? Брось! Пустая это думушка.
Посетила ли кручинушка? Молви — может, и размыкаю». — И поведала Оринушка Мне печаль свою великую.
«Восемь лет сынка не видела, Жив ли, нет — не откликается, Уж и свидеться не чаяла, Вдруг сыночек возвращается.

А вот как выглядит самый конец стихотворения:

Прошептал: «Прощай, родимая! Ты опять одна осталася!..» Я над Ваней наклонилася, Покрестила, попрощалася,
И погас он словно свеченька Восковая, предыконная...»
Мало слов, а горя реченька, Горя реченька, бездонная!..

В последнем-то двустрочии, вроде бы даже и графически отделенном, автор и героиня прямо слились вместе — в один голос допели и доплакали.

Именно от этого времени вырабатывается у поэта абсолютный слух на народное слово. «Орина, мать солдатская, — вспоминает сестра поэта Анна, — сама ему рассказывала свою ужасную жизнь. Он говорил, что несколько раз делал крюк, чтобы поговорить с ней, а то боялся сфальшивить».

Но дело в это время не только в боязни фальши бытовой, психологической, личной, но и в боязни фальши народной, музыкальной, общей. Слух одновременно разнонаправлен: обращен в себя, поэта-литератора, направлен к ней, крестьянке-героине, наконец, соотнесен с народной песней. Она, песня, с самого начала уже в эпиграфе зазвенела особым камертоном, проверяя на фальшь:

День-деньской моя печальница, В ночь — ночная богомилица, Векова моя сухотница...Из народной песни

И в «Коробейниках» поэт расставил такие эпиграфы — настраивающие и проверяющие на фальшь музыкальные знаки: из крестьянской шутки, из старинной былины и прежде всего из народной песни — испытывая на народность свою, конечно же, литературную песню. Литературную — что четким хореем, что точной рифмой... И народную — по абсолютной слитности автора с народом: что когда вместе с народом и с любым человеком из народа говорит или поет, что когда со стороны слушает или смотрит.

«Ой, полна, полна коробушка, Есть и ситцы и парча, Пожалей, моя зазнобушка, Молодецкого плеча! Выди, выди в рожь высокую! Там до ночки погожу, Как завижу черноокую — Все товары разложу. Цены сам платил не малые. Не торгуйся, не скупись:Подставляй-ка губы алые. Ближе к милому садись!»Вот и пала ночь туманная, Ждет удалый молодец. Чу, идет! — пришла желанная, Продает товар купец. Катя бережно торгуется, Все боится передать. Парень с девицей целуется, Просит цену набавлять. Знает только ночь глубокая, Как поладили они. Распрямись ты, рожь высокая, Тайну свято сохрани!

Это начало поэмы, но одновременно и ее, так сказать, песенный пик. Поэт сразу взял самую высокую ноту — и не сорвался.

Кстати, не сорвался и никогда не срывался в темную обезличивающую стихию, какой может оборачиваться и иной раз оборачивается темный, народный демократизм — и в жизни литературы и в жизни литераторов.

Недаром Ленин, чутко ощущая разные стороны такого народного демократизма, писал: «В нашем черносотенстве есть одна чрезвычайно оригинальная и чрезвычайно важная черта, на которую обращено недостаточно внимания. Это темный мужицкий демократизм, самый грубый, но и самый глубокий».

Несет он, такой демократизм, и прямое подавление личности.

Наша история особенно явно это последнее драматически продемонстрировала в конце века.

И в жизни литературы: можно вспомнить роман Белого «Серебряный голубь» с его измаявшимся в индивидуализме героем интеллигентом Дарьяльским, уходящим в народ: с растворением себя в массе, с уничтожением своего «я» индивидуализм, конечно, уничтожался, но при этом уничтожалась и индивидуальность, а иногда даже и индивидуум: Дарьяльского убивают.

И в жизни литераторов: талантливые и нравственно взыскующие поэты Л. Семенов, А. Добролюбов уходили (и буквально) в мир народной жизни и не находили в этом мире «мира», и освобождает такой мир не личность, а от личности.

Некрасов недаром так привлекал в пред- и революционную пору больших поэтов (Белого, Блока) — он вдохновлял, манил и обнадеживал как явленная русским поэтическим искусством возможность одного из разрешения проблемы: личное и массовое, общее и частное, народное и интеллигентское.