Некрасов с возмущением процитировал эти выпады в своем полемическом журнальном обозрении, — он хотел показать, до чего дошло «критическое растление» в тех журналах, в которых «уважение к истине никогда не было первенствующим началом».
Столь различны были журнальные вкусы и мнения: «Библиотека» презрительно отозвалась о том самом рассказе, в котором Некрасов увидел признаки большого таланта, свидетельство даровитости «русской земли».
«Я в восторге!..» Весь Некрасов сказался в этом стремлении привлечь на страницы журнала «бывалого человека», живого свидетеля событий, устами которого заговорила бы сама правда, сама жизнь. Материалы такого рода, по мысли редактора «Современника», должны были противостоять всякой фальши и ходульности, они поддерживали давно начатую им борьбу против ложной народности и подделок под правду. Именно об этом он однажды писал, обращаясь к писателю, плохо знающему жизнь: «…какими прибаутками ни приправляйте рассказ старого служивого, как остроумно ни коверкайте слова, рассказ такой все-таки не будет настоящим солдатским рассказом, если вы никогда не слыхали солдатских рассказов…»
В следующем, 1856 году, когда война была позади, Некрасов продолжал из номера в номер печатать в «Современнике» записанные тем же Сокальским в Одессе рассказы рядовых солдат и матросов. Так появились очерки и воспоминания очевидцев — «Госпиталь в Константинополе», «Жизнь на севастопольской батарее» (рассказ матроса), «Синопское сражение» и т. д. Немало суровой правды было в этих непритязательных рассказах. И потому-то военные очерки и рассказы «Современника», по выражению Панаева (в письме к Толстому), с жадностью читала вся Россия.
Правда, которой жаждал Некрасов, была не только в солдатских рассказах. Над всеми «батальными» материалами, добытыми для «Современника» его редактором, возвышались недосягаемой вершиной севастопольские рассказы Льва Толстого. Как известно, в качестве артиллерийского офицера он находился тогда в самом пекле событий, участвовал в боевых действиях.
Едва только получив из Крыма рассказ «Севастополь в мае», Некрасов спешил поделиться с Тургеневым (18 августа 1855 года): «Толстой прислал статью о Севастополе — но эта статья исполнена такой трезвой и глубокой правды, что нечего и думать ее печатать…» И в самом деле: то, что Некрасов считал «трезвой правдой», цензура определила как «насмешку над нашими храбрыми офицерами, храбрыми защитниками Севастополя». Рассказ был запрещен. Только после больших сокращений, в изуродованном виде, «исправленный» лично главным цензором — Мусиным-Пушкиным, он появился в «Современнике» (под названием «Ночь весною 1855 года в Севастополе»). Конечно, после этого редакция сочла необходимым снять подпись автора.
Крайне расстроенный этой историей Некрасов назвал цензурную операцию над рассказом Толстого «возмутительным безобразием», которое испортило ему «последнюю кровь». «До сей поры не могу думать об этом без тоски и бешенства», — писал он в Севастополь Толстому 2 сентября 1855 года (переписка шла через военных курьеров, постоянно ездивших из осажденного города в столицу; «скакали бешено курьеры», говорится об этом в «Тишине»).
И снова, в этом же письме, Некрасов определил главную черту толстовского дарования как стремление к глубокой и трезвой правде; он прибавил: «Это именно то, что нужно теперь русскому обществу: правда — правда, которой со смертию Гоголя так мало осталось в русской литературе… Эта правда в том виде, в каком вносите Вы ее в нашу литературу, есть нечто у нас совершенно новое…»
Некрасов безошибочно почувствовал новизну толстовского реализма. Не только в письмах, но и на страницах журнала он усердно разъяснял значение писателя, открытого «Современником». Он считал, что литература доныне ничего не сказала о солдате, кроме пошлости; поэтому особая заслуга Толстого была в том, что он ввел читателя в неизвестный ему до сих пор мир солдатской жизни, представил типы русских солдат и тем самым дал ключ к уразумению военного быта. Некрасов рекомендовал читателям рассказ «Рубка леса», а один из севастопольских рассказов Толстого характеризовал как «просто, верно и картинно передающий до мельчайших подробностей жизнь в осажденном городе» (только год спустя первый анализ творчества Толстого дал в «Современнике» Чернышевский).
В другом случае Некрасов, отметив в своем обзоре, что с Толстым теперь связываются «лучшие надежды русской литературы», остановился на особенно взволновавшем его рассказе «Севастополь в августе 1855 года». Он упомянул о его художественных недостатках (некоторая небрежность изложения, отсутствие строгого плана), но указал и на его «первоклассные достоинства»: наблюдательность, глубокое проникновение в сущность вещей и характеров и главная черта толстовского таланта — «строгая, ни перед чем не отступающая правда».
Особо остановился критик на фигуре молодого офицера Володи Козельцева. Он увидел проявление поэтического такта, доступного только художнику, в самой мысли — провести ощущения последних дней Севастополя сквозь призму молодой, благородной души, не успевшей еще «засориться дрянью жизни». Прекрасно написал об этом Некрасов: «Володе Козельцеву суждено долго жить в русской литературе, может быть, столько же, сколько суждено жить памяти о великих, печальных и грозных днях севастопольской осады. И сколько слез будет пролито и уже льется теперь над бедным Володею! Бедные, бедные старушки, затерянные в неведомых уголках обширной Руси, несчастные матери героев, погибших в славной обороне! вот как пали ваши милые дети…»
И в этом же номере «Современника» (1856, № 2) он напечатал стихи на тему о великом материнском горе, стихи, навеянные скорее всего толстовскими картинами севастопольской трагедии:
О чем бы ни писал он теперь в стихах или в прозе — мысль его неизменно обращалась туда, к далекому Крыму, где грохотала война.
Казалось бы, сюжет поэмы «Саша» очень далек от военной тематики. Но поэма писалась в разгар событий, и это наложило свою печать на некоторые ее образы. Вот картина беспощадного истребления леса (кто не помнит стихов «Плакала Саша, как лес вырубали…»). И тут же целая вереница ассоциаций и сравнений, вызванных неотвязной мыслью о войне и ее жертвах. Эти сравнения перемежают рассказ о гибели старого леса, и постепенно вместо поверженных сосен и дубов перед нами возникает поле только, что отшумевшей кровавой битвы, усеянное павшими: